Поскольку понимать означает мгновенно объединить, схватить и проникнуть, эта новая рефлексия болезни — прежде всего «понимание»; именно с этим методом работает феноменологическая психология 62.

Но возможно ли понять все? Сущность душевной болезни, в противоположность нормальному поведению, как раз не может быть эксплицирована, сопротивляется любому пониманию. Не является ли ревность нормальной, когда мы понимаем даже ее крайности, и не болезненна ли она, если «мы больше не понимаем» даже самых элементарных ее реакций? Вспомним, Ясперс[64] показал, что понимание в действительности может выходить за границы нормального, и что интерсубъективное понимание может помочь приблизиться к патологическому миру в его сущности 63. Несомненно, существуют болезненные формы, которые все еще недоступны феноменологическому пониманию и останутся таковыми. Это прямые производные процессов, незнакомых нормальному сознанию, такие как вторжение в сознание образов, вызванных интоксикациями, как «психические метеоры», которые можно объяснить лишь нарушением развертывания сознания — тем, что Ясперс назвал «психическая атаксия» 64, наконец, те впечатления, которые кажутся заимствованными нами у абсолютно чуждой чувственной материи: ощущение влияния, проникающего вглубь мышления; ощущение испещренности силовыми полями, материальными и одновременно таинственными и невидимыми; опыт необычной трансформации тела.

Но по эту сторону далеких границ понимания, за которыми открывается чуждый для нас и мертвый мир безумия (insense), болезненный мир все еще проницаем. Посредством этого понимания предполагается одновременно воссоздать и тот опыт, в котором больной переживает свою болезнь (как он воспринимает себя в качестве больного, ненормального или страдающего индивида), и болезненный мир, открывающийся этому болезненному сознанию, — мир, который оно воспринимает как объект и который в то же самое время само конституирует. Понимание больного сознания и воссоздание его патологического мира — таковы две задачи феноменологии душевной болезни.

* * *

Осознание больным своей болезни абсолютно своеобразно. Нет, несомненно, ничего ошибочнее, чем миф безумия — болезни, которая не ведает самой себя; расстояние, отделяющее сознание врача от сознания больного, несоизмеримо с той дистанцией, которая разделяет знание болезни и незнание о ней. Врач находится не на стороне здоровья, полностью овладевшего знанием о болезни, а больной — не на стороне болезни, не ведая ни о чем, даже о своем собственном существовании. Больной осознает свою аномалию и придает ей, по крайней мере, смысл непреодолимого различия, которое отделяет его от сознания и мира других. Но каким бы ясным не было сознание больного, он не сможет посмотреть на свою болезнь так же, как врач: он никогда не достигнет той умозрительной дистанции, которая позволила бы ему, отбросив себя самого, схватить болезнь как происходящий внутри него объективный процесс; сознание болезни погружено в болезнь, укоренено в ней, и когда оно ощущает болезнь, оно выражает ее 65. То, как больной принимает или отвергает болезнь, то, как он ее истолковывает, и какое значение придает ее самым абсурдным формам — все это конституирует важнейшие измерения болезни. Не бессознательное погружение больного в процесс и опыт болезни (патологического), не ясное, исключительное и объективное осознание этого процесса, но осознание аллюзивное, диффузное восприятие болезненного окружения, на основании которого выделяются патологические идеи, — таков этот амбивалентный модус сознания, и это его вариации должна анализировать феноменологическая рефлексия[65].

1) Болезнь может восприниматься объективно, лишь если она максимально отдалена от больного сознания. Стремясь сдержать ее развитие и отказываясь признать ее, больной придает ей смысл акцидентного и органического процесса 66. И в пределах своего тела больной поддерживает болезнь: опуская или отрицая какие-либо изменения психологического содержания своего опыта, он признает значимым и в конечном счете ощущает и тематизирует лишь его органическое содержание. Вместо того чтобы скрывать болезнь, он выставляет ее напоказ, но лишь в ее физиологических составляющих; и в объективности, которой он наделяет свои симптомы, врач вправе увидеть проявления субъективных расстройств. Именно это доминирование органических процессов в поле сознания больного и тот страх, который он испытывает по отношению к своей болезни, создает гамму истерических знаков (параличи 67или психогенные анестезии 68), психосоматических симптомов 69или, наконец, ипохондрических тревог 70, и все они одинаково часто встречаются как в психастении, так и в некоторых формах шизофрении. Являясь элементами болезни, эти органические или псевдоорганические формы предстают для больного модусами ее восприятия.

2) В большинстве обсессивных расстройств, во многих случаях паранойи и иногда при шизофрении больной признает, что болезненный процесс захватывает как тело, так и личность. Но парадоксально то, что он отыскивает предпосылки болезни в своей истории, в своих конфликтах с окружающими, в противоречиях актуальной ситуации, он описывает генезис, но, в то же самое время, он замечает в начале своей болезни прорыв нового существования, которое в корне искажает смысл его жизни, грозя разрушить ее 71. Будучи очевидцами своей собственной ревности, больные оправдывают недоверие, интерпретации, бредовые систематизации подробным генезисом подозрений и, кажется, рассеивают свои симптомы по ходу всего существования, но при этом признают, что начиная с такого-то события или с такого-то выплеска их страсти существование их полностью изменилось, что их жизнь отравлена и что они больше не могут этого выносить. Они видят в болезненной ревности глубочайшую истину своего существования и одновременно совершеннейшее несчастье. Они преодолевают его, рассказывая обо всей своей жизни, но при этом они изолированы от нее внезапным потрясением. Они страшатся своей болезни как злого рока; болезнь уйдет из их жизни, лишь разрушив ее. 3) Это парадоксальное единство не может сохраняться постоянно: в этом случае болезненные элементы отрываются от своего нормального контекста и, вновь замкнувшись на себе самих, конституируют автономный мир. Это мир, наделенный для больного множеством признаков объективности: его поддерживают и преследуют внешние силы, тайна которых ускользает от любого исследования, ему навязывают эту очевидность, а он всеми силами сопротивляется. Галлюцинации, которые его наводняют, дают ему чувственную полноту реальности; соединяющий элементы бред обеспечивает квазирациональную логику. Но сознание болезни в этой квазиобъективности не испаряется, оно присутствует — по крайней мере, где-то на окраине: этот мир галлюцинаторных элементов и кристаллизованных бредовых идей не обязательно накладывается на реальный мир 72. Больной никогда не путает голос своего врача и галлюцинаторные голоса своих преследователей, даже если врач для него лишь преследователь. Самый богатый бред может как максимум казаться больному столь же реальным, как сама реальность, и в этой игре двух реальностей, в этой театральной амбивалентности, сознание болезни предстает сознанием другой реальности.

Эту оппозицию реальному миру, или, скорее, непреодолимую рядоположность этих двух реальных миров, больной с готовностью признает: галлюцинирующий спрашивает у своего собеседника, не слышит ли он преследующих его голосов, — в итоге он уступает этой очевидности своих чувств, а если мы противопоставляем отрицание или полное игнорирование используемых им фактов, умело приспосабливается и заявляет, что при данных условиях слышит голоса только он. Это своеобразие опыта не исключает для больного сопутствующей уверенности, но, доверяя своему опыту и даже будучи убежденным в его реальности, больной признает необычный характер и болезненную странность своего мира. Допуская существование двух миров, приспосабливаясь к первому, как ко второму, он выражает основу своего поведения, специфическое осознание болезни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: