Уже задолго до этих слов я пытался оборвать свой рассказ, но не смог и дошел до конца. Потом сел рядом с Агнес, взял ее руки в свои, прижался к ним лицом и стал целовать. В первые минуты я не чувствовал ничего, кроме отвращения к самому себе, но потом у меня появилось ощущение какой-то тайной гордости. Агнес молчала. Через некоторое время она высвободила одну руку и положила ее мне на голову.
Несколько дней после этого я был с ней особенно нежен.
Таков был наш плавучий островок, отрезанный от всего мира; или, если вернуться к моему более раннему сравнению, клочок каменной осыпи, на которой обрел покой маленький камешек. Безмолвный грохот Великого Оползня пронесся мимо, и я был счастлив. До тех пор, пока не почувствовал, что несчастен.
Но когда я почувствовал, что несчастен, я так это не называл. Я ругал себя за то, что оказался недостоин собственного счастья. Самая очевидная неприятность заключалась в том, что моя диссертация стала вызывать у меня оскомину. Мне начало казаться, что она — всего лишь жульнический трюк, исполняемый идиотом в назидание дуракам, а может быть, наоборот. Я чувствовал себя породистым пуделем, который прыгает через обручи во второразрядном цирке, или лошадью, которая демонстрирует умение считать, когда ее незаметно колют булавкой. Если эта диссертация олицетворяет собой imperium intellectūs, то пусть такое царство интеллекта провалится в тартарары. Однако человек не может жить, не видя в своей жизни смысла, и я выдумал его: я превращу ее в сеанс фокусника. Если сами по себе такие фокусы, как моя диссертация, бессмысленны (а я предвидел, что мне предстоит, подобно Сизифу, целую вечность заниматься подобными жульническими трюками), то из этого можно, по крайней мере, извлечь некий побочный смысл, если посмеиваться про себя над теми, кто принимает все это всерьез, и к тому же получать за это деньги.
С большим хитроумием я принялся планировать свою будущую блестящую карьеру. Я понимал, что начало положено отличное — диссертация, в которой нет ни единой свежей мысли. На следующем этапе следовало расположить к себе моего научного руководителя доктора Эйлсбери Свицера, который когда-то, нахмурив изборожденный думами лоб, от великой (действительно великой!) учености предложил мне взяться за эту тему. В горячем стремлении к знаниям я изобретал замысловатые и совершенно идиотские вопросы (на которые он, как я выяснил, тщательно изучив его наименее известные статьи, мог ответить) и с озабоченным видом задавал их ему, извиняясь за то, что вынужден обращаться за помощью. Вскоре мне стало известно, что мой руководитель (а он всегда страстно ненавидел доктора Штальмана) все чаще отзывается обо мне как о весьма многообещающем (несмотря на прежние предосудительные отношения с доктором Штальманом) молодом ученом. Тогда я раскинул свои сети шире и с большой осторожностью применил ту же тактику к профессору истории средних веков, который был в то же время председателем факультетского ученого совета.
К этому времени я уже просто не мог выносить ни затхлого воздуха библиотеки, ни вида моих аккуратно сложенных карточек с заметками. После обеда я часто удирал из библиотеки в кино на какой-нибудь новый фильм — не важно, серьезный или несерьезный, даже лучше несерьезный. Однажды я чуть не попался: Агнес спросила, где я был во второй половине дня, а когда я ответил, что в библиотеке, сказала, что заглянула туда и меня не нашла. Пришлось соврать, что я ходил в центральное книгохранилище. При этом никакой вины я за собой не чувствовал: эта ложь выглядела скорее неотъемлемой частью того таинственного, подспудного, пока еще туманного естественного процесса, что только начинал набирать силу.
Теперь я настолько осмелел, что начал рядом с обычной вечерней бутылкой хереса ставить бутылку виски. В первый раз это (как и во время нашего медового месяца) вызвало удивленный взгляд, но никакой словесной реакции. Впрочем, я заметил, что и на наших маленьких вечеринках кое-кто из любителей хереса стал отдавать явное предпочтение чему-нибудь покрепче, хотя и сохраняя прежнюю приверженность к Баху и Куперену. Этим они отличались от меня: чем больше я прихлебывал виски, тем меньше интересовал меня Бах, и я отчетливо помню, как однажды, когда все пребывали на вершине экстаза, вызванного соло на флейте из Бранденбургского концерта номер 5, я, повинуясь зову природы, ускользнул в уборную, где долго разглядывал свое раскрасневшееся лицо в зеркале, громко спрашивая себя — какого дьявола, что старине Кривоносу Бах и что он Гекубе? Мне это показалось отличной шуткой.
Больше того, по утрам в воскресенье я все чаще стал плохо себя чувствовать (иногда — с полным основанием, потому что воскресное утро следует за субботним вечером) и поэтому не мог ходить с Агнес в церковь. В конце концов я чистосердечно сознался и сказал, что она, конечно же, не хочет, чтобы я погряз в лицемерии, и если другие могут, по разным причинам и из разных соображений, которые я уважаю, но не понимаю, идти наперекор всей интеллектуальной истории западного мира начиная с эпохи Возрождения, то я на это, ей-Богу, неспособен. После этого она ходила в церковь одна. По крайней мере первое время. Но понемногу и ее посещения церкви становились все реже, а потом и совсем прекратились.
Раз уж зашла речь о воскресеньях, я с неприятным чувством вспоминаю одно из них, когда что-то изменилось. В тот день после обеда — на улице было слишком дождливо и ветрено, чтобы идти гулять, и ни в одном из близлежащих кинотеатров не предвиделось фильма, который можно было бы назвать серьезным, — меня охватило холодное вожделение, смешанное со скукой, недовольством жизнью и самим собой, и я как зверь кинулся на Агнес, махнув рукой на рассыпавшиеся по полу карточки три на пять дюймов со своими заметками. Она некоторое время сопротивлялась, правда, только на словах, но в конце концов, стиснув зубы, покорилась — могу добавить, что лишь в самом буквальном, а не духовном смысле. Эта победа, одержанная на кушетке в гостиной (жесткой и неудобной), причем с жертвы были сорваны только те предметы одежды, которые непосредственно мешали делу, а мои брюки болтались где-то в районе щиколоток, оказалась сугубо пирровой. Во всяком случае, это не было то нежное интимное слияние, которое я когда-то себе представлял.
В ту зиму — вторую зиму нашего брака — я еще несколько раз нарушал график, и всегда с тем же результатом. В конце концов я решил, что оно того не стоит. К тому же Агнес стала жаловаться, что плохо себя чувствует.
Дело было действительно скверно. Диагноз гласил: рак матки.
Несколько дней после того, как нам сообщили диагноз, и до того, как ее положили в больницу, мы по-прежнему спали вместе. В первую ночь я проснулся около трех часов и заметил, что она лежит, глядя в потолок. Я нащупал ее руку и взял в свою. Потом в темноте послышался голос, совершенно спокойный и совсем непохожий на ее обычный голос, — как будто говорил маленький ребенок.
— Они сказали, что это растет у меня внутри, — произнес голос.
Она выдернула у меня руку и вдруг села в кровати. Я попытался обнять ее, но она меня оттолкнула. Я выскользнул из-под одеяла, обошел кровать, зажег ночник с ее стороны, пододвинул табуретку и сел.
Она сидела очень прямо и медленно, осторожно водила руками вверх и вниз по груди и животу, словно ощупывая себя. Потом подняла голову и сказала:
— Но там ведь ничего нет. Ну, кроме того, что там должно быть, — добавила она со своей обычной скрупулезностью.
Ее руки продолжали медленно, ласково гладить ее тело, скользя по шелковистой ткани ночной рубашки. Я нагнулся и перехватил их. Я не мог этого видеть.
— Дорогая моя, — сказал я как можно нежнее, и горло мое сжалось от боли. — По-видимому, там действительно что-то есть. Но только… — Я постарался улыбнуться. — Но только это не так уж важно. Все врачи говорят, что это не слишком серьезно. Они это удалят. И тогда ты…
— Но там ведь ничего нет, — с уверенностью сказала она. — Там ничего не может быть. Откуда оно могло там появиться?