Мне показалось, что малыш Перри вот-вот разразится слезами. Он встал и вышел из палаты.
Когда Агнес умирала, я все время напоминал себе, что эти судорожные движения, эти попытки вслепую нащупать рукой, теперь высохшей, как голая кость, висящую над кроватью веревку, чтобы приподняться, эти стоны и гортанные звуки, исходившие из сведенного гримасой рта, — не больше чем механические реакции, вроде подергивания отрезанной лягушачьей лапки, когда через нее пропускали ток, в биологическом кабинете дагтонской школы. «Агнес Андресен-Тьюксбери практически уже мертва», — говорил я себе.
Но Перри как будто не очень удавалось себя в этом убедить. Он все жался ко мне, а я все отстранялся.
— Не верю, — снова и снова повторял он хриплым шепотом.
— Чему вы не верите? — спросил я в конце концов, даже не глядя на него.
— Тому, что сказал врач. Что она ничего не чувствует. Знаете, что я думаю? — Он повернулся ко мне и схватил меня за руку, больно стиснув ее своими тонкими пальцами, чтобы я не мог отстраниться. Его бледное лицо было обращено ко мне, на висках выступил пот, поэтические глаза были полны слез. — Боль просто ушла вглубь, она там, внутри нее, где уже не действуют лекарства, вот почему снаружи кажется, что она без сознания, но там, внутри… Ох, как она страдает! Вы же видите!.. Вы видите!..
— Господи Боже, — перебил я, не взглянув на него, не сводя глаз с кровати. — Неужели не понятно, что я хочу остаться один? Неужели вы не можете убраться к дьяволу?
Он убрался к дьяволу.
Это продолжалось еще сорок пять минут. Задолго до конца я поцеловал ее в лоб. Лоб был холодный, как лед, и мокрый от пота, и мне показалось, что пот был на вкус не соленый, а едкий.
Потом из-за своей ширмы появилась сестра и накрыла простыней искаженное лицо, на котором глаза, голубые, как ледники, все еще смотрели с немым укором.
Пришел врач и положил руку мне на плечо.
Когда я вышел из палаты, мне послышались чьи-то торопливые шаги за поворотом коридора. На улице рядом со мной, словно по волшебству, снова появился Перри. Он вопросительно посмотрел на меня.
— Да, — сказал я.
Я шагал по пустынной улице (было около трех часов майской ночи, и воздух, несмотря на автомобильные выхлопы, был свежий), а он шел рядом со мной, но на расстоянии вытянутой руки. Через некоторое время он сказал:
— Я никогда ее не забуду.
Я не отвечал и даже не посмотрел на него, а продолжал идти.
— Я чуть не умер, когда она дала мне отставку, — сказал он. — Я знал, что недостоин ее, она была такая тонкая натура, такая умница.
Я все шел дальше.
— Ей нужен был кто-то, с кого она могла брать пример. Вы были любимым учеником доктора Штальмана. Все думали, что у вас большое будущее.
Я все шел дальше.
— Вы меня даже не слушаете, — сказал он.
— Да, не слушаю, — ответил я.
— Так вот слушайте, — сказал он и остановился.
Я не остановился. Ему пришлось пробежать несколько шагов, чтобы догнать меня.
— Может быть, вы и будете большим ученым, — сказал он, — но вы так и не стали достойным ее, вы даже неспособны ее оценить. Я никогда не буду большим ученым, я знаю это, но зато я знал, как надо ее любить. А вы…
Я остановился и посмотрел на него. Но он продолжал:
— Вы не знали, как надо ее любить. И думаю, что и знать не могли.
Я все еще смотрел на него, ожидая, что он еще скажет.
В конце концов я тихо произнес:
— Послушай, ты, недоделанный неоплатоник! Уйди, и чтобы я тебя больше не видел.
В ту ночь, когда умерла Агнес, я, вернувшись домой, сел за стол. Через некоторое время ручка начала двигаться по бумаге. Я немного плакал, но она все двигалась.
Агнес похоронили на принадлежащем их семье участке кладбища в Рипли-Сити. У ее отца хватило сил отслужить заупокойную службу — голос у него был слабый и надтреснутый, но ни разу не прервался. Потом он стоял у могилы, когда ее засыпали землей. На кладбище снова собрался весь город — люди молча стояли под палящим солнцем. После того как на могилу был брошен последний ком земли, они стали по очереди подходить, чтобы пожать мне руку. Один, наполовину парализованный и трясущийся от старости, — до этого он сказал мне, что тридцать лет был директором здешней школы, — держа меня за руку, долго говорил о том, какая способная была крошка Агги — самая способная из всех, кто вырос в Рипли-Сити.
В тот вечер мы с отцом Агнес сидели в маленьком ритуальном зале церкви. Он сказал, что они — вся семья — впали в грех гордыни. В своей гордыне они забыли о благодарности Тому, кто сделал им такой прекрасный подарок. Но какая она была милая, какая умная! В два года она каждый вечер после ужина сидела у него на коленях и по буквам читала слова в книжке с картинками — даже такие длинные, как «гиппопотам».
Он сидел расставив руки, словно обнимая невидимого ребенка у себя на коленях, улыбаясь уголками рта, и его поблекшие глаза вдруг снова стали пронзительно-небесного цвета. Глядя на него, я вспомнил, как в тот раз, когда мы приехали сюда, чтобы пожениться, все братья, кузины, дядья и тетки не отходили от Агнес, ловя каждое ее слово и не сводя с нее глаз, а она тихо сияла, словно цветок, слишком долго томившийся в комнате и наконец вынесенный на солнце.
— Мы все с самого начала знали, — говорил ее отец, — что она слишком хороша для Рипли-Сити. Она должна была жить в большом мире. Она должна была стать гордостью Рипли-Сити. Когда она уезжала в колледж, очень многие пришли на станцию, чтобы помахать ей на прощанье. Но это не заставило ее возгордиться, — добавил он. — Ей ничто не шло во вред.
И тут я едва удержался, чтобы не выпалить: «Нет, шло! Я же на ней женился!»
На мгновение мне показалось, что я сейчас сойду с ума, но я взял себя в руки.
Старик еще говорил что-то. О том, что надо положиться на Бога. Что, когда у его жены случился удар, ему, к его стыду, было нелегко полагаться на Бога. И теперь тоже, из-за Агнес. Тут ему пришлось ненадолго умолкнуть, но потом он снова заговорил. Он сказал, что знает — я в церковь не хожу, но все равно он знал, что Агнес достанется в мужья хороший человек. Она говорила ему, что я хороший человек — Christianus naturaliter, христианин от природы, — и он знает, что Господь в Своем милосердии не допустит, чтобы молитвы хорошего человека — не важно, верующий он или нет, — пропали впустую. Вдруг он бросил на меня умоляющий взгляд и сказал, что хочет меня кое о чем попросить.
Я кивнул.
— Сын мой, — сказал он, — я не могу молиться. Я утратил дар молитвы. Прошу тебя, встань на колени рядом со мной и помоги мне помолиться. Сын мой, если ты, чья боль должна быть еще сильнее, чем мое эгоистическое страдание, сможешь преклонить колени и вознести за меня молчаливую молитву, Господь не сможет отвернуться от нас.
Он соскользнул со стула. Его костлявые старые колени опустились на вытертый, давно выцветший ковер. Его узловатые пальцы соединились в молитвенном жесте. И я тоже встал на колени около маленького круглого столика с мраморной крышкой, на котором лежала огромная Библия в кожаном переплете с медными застежками, а рядом — стопка пожелтевших школьных тетрадок Агнес, которые он мне показывал. И я стал молиться.
В четвертом часу ночи я оказался на кладбище. Я пытался заснуть, но не мог. Тогда я встал и пошел бродить по Рипли-Сити, все время зная, что после того, как обойду и увижу все — каждую улицу, каждый дом с закрытыми ставнями, каждую витрину, школу, элеваторы, железнодорожную станцию и поблескивающие рельсы, уходящие вдаль, на запад и на восток, — в конце концов окажусь здесь, где холмик свежей могилы покрыт искусственным дерном и усыпан цветами, которые кажутся белесыми в лунном свете.
Я должен был выйти и еще раз — в последний раз — посмотреть на Рипли-Сити, сказал я себе. Потому что после того, как наша молитва закончилась, когда мы прощались перед тем, как идти спать, старик положил мне руку на плечо и сказал: