Есть в Пабло Пикассо что-то, делающее его похожим на человека, живущего на открытом воздухе. Кажется, что он вобрал в себя солнце и ветер, его жесты требуют пространства, если о нем ничего не знать, то можно подумать, что перед вами горец или моряк. И хотя он и проводит целые дни, а то и недели, в своей парижской мастерской, видя в окне только низкое небо, серые крыши или голые деревья, когда он входит в комнату, вам кажется, что он только что вернулся из большого путешествия; вместе с ним к вам врываются дыхание ветра, солнечные лучи и запах дождя.

Набросок автопортрета, сделанный в 1898 году, показывает его таким, каким он был тогда. В силуэте рисующего семнадцатилетнего парнишки чувствуется еще нескладность подростка, упрямая посадка головы, костлявые запястья… Его городская одежда, манишка и широкий галстук художника, не слишком ему идет; волосы, разделенные на прямой пробор, явно только что призваны к порядку, но в этом быстром наброске видно уже свойственное молодому художнику упорство и сосредоточенный взгляд.

Вернувшись из Хорта, Пабло начинает работать у друга, который был постарше, чем он сам, Хосефа Кардона Итурро, посвятившего себя скульптуре. Он явно испытывает влияние немецких прерафаэлитов, особенно Овербека, но молодой Пабло интересуется не столько эстетическими теориями, сколько техникой. «Он пишет и рисует без устали». Когда Сабартес приходит его навестить, он находит его сидящим среди целого вороха рисунков.

Мастерская, в которой он в это время работает, не что иное, как обыкновенная комната в квартире корсетницы, матери Кардоны. Пикассо, которого с детства чрезвычайно занимали тайны ручного труда, со вниманием следит за мастерицами, которые проделывают дырочки для шнурков в длинных корсетах из китового уса, этих жестких формах для женских изгибов. Он сам пробует поработать на машинке, чья точность его забавляет.

Все, кто близко знал Пикассо, обязательно наблюдали, как его ловкие пальцы превращали кусок проволоки или клочок бумаги в фигурку, лицо, знакомый предмет. Обычно он делал это почти бессознательно, когда ему прискучивал разговор.

Пабло Руис Пикассо — так он теперь подписывает свои картины, а в характере его начинают все четче проявляться постоянные черты. В 18 или 19 лет он уже входит в литературную и художественную элиту Барселоны, причем большинство ее представителей гораздо старше его. Каталонцы приняли его к себе не без труда, ведь он был андалузцем и уже потому — подозрительным, кем-то вроде тореро или цыгана. Однако Пабло все же заставил их признать себя, притом позже они не могли понять, с чего вдруг этот молодой незнакомец стал пользоваться подобным авторитетом. Общительным он не был, скорее — сдержанным, никогда не шел навстречу привязанностям или признаниям, от него легче было дождаться шутки или каламбура, чем комплимента. Но он присутствует. Он этим удовлетворен. Придет время, когда его присутствие начнет становиться все более и более заметным.

На свой лад, завладевая и исключая, он испытывает влияние этой среды. Самые разные течения, перекрещивающиеся в Барселоне, идут из одного и того же источника: необходимости обеспечить материальную, то бишь финансовую, безопасность. Декадентский век подходит к концу. Как и повсюду, тоска сентиментальная и духовная бросает здесь вызов человеку XIX века, человеку, восхищающемуся достижениями промышленности; это вызов буржуазному покою, вскормленному на незыблемых ценностях, покою, быть может, даже не подозревающему, что такое множество новых ферментов могло появиться и развиваться только в основательно замешанном тесте.

Этот тревожный вызов слышится каждый день. «Да будет с вами Священное Беспокойство!» — проповедует Эухенио д’Орс. Наиболее жизнеспособная «закваска» идет с севера, из Каталонии. Влияние Ницше все более ощущается в образе мыслей барселонцев. Художник Сантьяго Русиньоль, с которым позже Пикассо будет очень дружен, превозносит триумф «человека, окрыленного закономерной гордостью варвара», его право «вырвать у жизни огненные, необузданные, высшие видения… передать сумасшедшими парадоксами вечную очевидность, жить ненормально и неслыханно». Из Германии идет мифология силы, которая очень рано утверждается триумфом Вагнера; его исполняют в большинстве концертных залов, ставят его оперы, тетралогию, «Тристана и Изольду».

Ностальгия по мифическому прошлому, по туманному средневековью, взволновавшая Германию, тем более понятна и доступна каталонцам, что она соединилась здесь с так называемым движением за автономию, увидевшим в средневековье золотые времена национальной независимости.

Как и везде, декаденты, гордившиеся своей патологической чувствительностью, ощущали себя меланхолическими последователями «сверхчеловеков» былых времен. В Барселоне особенно заметны два противоборствующих течения, оба пришедших с севера: с одной стороны, это отступление перед повседневной тревогой, с другой — оценка существующего порядка и перспектив на будущее. Барселонский театр открывается для мятежных пьес Ибсена, ограниченных условностями настоящего, где буржуазная драма столпов общества, непонятых женщин и сыновей, которыми жертвуют ради порочного лицемерия, претендует на уровень драмы социальной.

Однако именно в области изобразительного искусства влияние севера ощущается более всего. Английские прерафаэлиты, претендующие на открытие утерянной невинности в живописи, чрезвычайно сильны в своей искусственности. К их влиянию примешивается и влияние прерафаэлитов немецких, на которых обращают особое внимание. Специальный выпуск одного из авангардных журналов посвящен Генриху Фогелеру, который еще только начинает свою карьеру. Символизм, облачившийся в мишуру слишком доступных секретов, слишком очевидных намеков, торжественно преподносится Беклином. Презрение к основам изобразительного видения настолько полно, что переносится и на идеологическое содержание. Господствующий вкус охвачен судорогами. Декоративные арабески увлекают на поиски реального. В Вене это назовут «Югенд стилем», для латинян, которые также испытывают его мощное влияние, это будет «стиль лапши». Рассудительные каталонцы подчеркивают ущерб, нанесенный вкусам публики этой искусственной стороной художественных и литературных стремлений, этой заимствованной точкой зрения.

Молодежь в поисках взаимного поощрения собирается в кафе и тавернах, где в жарких эстетических дискуссиях убивает слишком длинные вечера и слишком жаркие ночи. Уже в первых произведениях Пикассо большую роль играет этот декор ночной жизни. Такова маленькая картина, написанная в 1897 году и воспроизводящая «Интерьер кафе» в голубоватой дымке (коллекция Видаль в Барселоне); это «Кафешантан «Параллель»» (1899 год, коллекция Барби в Барселоне), с рельефными цветными пятнами, здесь схвачена атмосфера, свойственная подобным заведениям во всех странах. Так Пикассо подступает к тому, что станет в будущем его собственным, только ему свойственным миром.

Излюбленным местом таких собраний было заведение, наполовину кабаре — наполовину ресторан, под названием «Четыре кота». Очень скоро это местечко стало для Пикассо вторым домом. Причем домом чрезвычайно оживленным, поскольку, несмотря на злые шутки недоброжелателей, «Четыре кота» пользуются громкой известностью. Господин Роме, один из хозяев, поручает Морису Утрилло организовать театр китайских теней, он же организовывает представления театра марионеток, в котором играют произведения наиболее известных барселонских авторов, играют, кстати, в переполненном зале. Сам Альбенис аккомпанирует на фортепиано во время спектаклей.

Поскольку Роме недавно вернулся из Парижа, вдохновляют его чисто французские идеи, однако же реализация этих идей приобретает немецкую форму. Само заведение располагается в одном из домов, построенных в неоготическом стиле, тогда очень популярном, интерьер напоминает немецкую пивную; тяжелые деревянные балки, фаянсовые плитки, массивная мебель, медная посуда, развешанная на стенах. Единственная современная нота носит чисто личный характер: это большая картина с изображением донкихотского силуэта самого Роме, а также гораздо более низенького Рамона Касаса, сидящих на тандеме — тогдашний крик моды.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: