Вдоль Лох Ломонда Уэстолл вел машину хоть и безостановочно, но не быстро. Впечатляющие декорации и, похоже, весьма расплывчатые исторические познания вдохновили его на очередной монолог.
— Во все времена существовали люди переднего края, — вещал он, примолкая лишь на самых крутых поворотах. — Для своей эпохи таким человеком был Роб Рой, презревший современную ему мораль. Для богатых, от которых он отрекся, он был слишком прост, для бедных — слишком сложен. Современники не понимали его, зато он вошел в легенду. А в наши дни? Где сегодня передний край? Граница между бедностью и богатством стала зыбкой и беспрерывно смещается. То, что раньше казалось роскошью, сегодня доступно каждому. Что бы ни утверждали политики по обе стороны «железного занавеса», но это так…
Я молчал. Набор банальностей, даже в путаной комбинации, не вызывал охоты спорить, раздражающе отвлекая от прекрасного «лоха», к которому не требовалось никаких комментариев. Кроме того, я уже наслушался монологов достаточно, чтобы заподозрить, что это лишь вступление, что Уэстолл куда-то клонит. Только никто на свете не догадался бы куда.
— Политики вообще вырождаются в пустых говорунов, — воскликнул он сердито, вроде бы забыв о Роб Рое. Но нет, не забыл. — А надо действовать, действовать! Хорошо, что люди переднего края в наши дни объединены профессионально. Место Роб Роя, считаю, сегодня было бы среди нас…
Вот это да! Так вот зачем понадобилось упоминание о презрении Роб Роя к морали! Кстати, типично фашистский тезис: «Те, кто творит историю, превыше этики». Вожди «третьего рейха» тоже обожали аналогии из прошлого, насилуя их по своему разумению…
— Послушайте, Джим, но ведь, если не ошибаюсь, прозвище Роба Мак-Грегора, «Рой», в переводе с гэльского означает «красный»? Допустим, он стал бы профессионалом, но на чьей стороне?
— Переносного смысла у слова «красный» в те времена не было, — отрубил Уэстолл. — Роба прозвали «красным» из-за цвета волос. Вот как у меня…
Через полгода, в июньском номере научно-популярного журнала «Омни» за 1984 год, я прочел презанятную заметку о том, что известный американский психиатр профессор Бернард Меллой провел обследование персонала ЦРУ и пришел к выводу, что абсолютное большинство обследованных — либо параноики, либо маньяки. «Кафкианский стиль их жизни, — пояснил профессор, — ведет к тому, что паранойя становится профессиональным заболеванием». Заметка заканчивалась развеселым сообщением о том, что на основании рекомендаций Меллоя ЦРУ организовало при своей штаб-квартире в Лэнгли профилакторий и намерено, не отказываясь от услуг параноиков, периодически их наблюдать и подлечивать.
Не худо бы, наверное, открыть подобное заведение и по эту сторону Атлантики, на Британских островах. А может, и при штаб-квартирах всех натовских разведок-контрразведок. Знаменитый Франц Кафка тут, разумеется, ни при чем. Корни «профессиональных» заболеваний — не литературные, а политические: противоправная по любым меркам «деятельность» и неизбежно окутывающая ее секретность, постоянная боязнь разоблачения, а может быть, и подспудная, не всегда осознаваемая, но мучительная тяга к иному, более достойному человека занятию.
И первым кандидатом в британский филиал профилактория я выдвинул бы Джеймса Уэстолла. Не берусь устанавливать диагноз, но и агрессивное его лицемерие, и частые срывы в садизм, и мания отождествления своей особы то с Бондом, то даже вот с Роб Роем, подчеркнутое причисление себя к касте «избранных» — все эти милые черточки моего постоянного «опекуна» профессор Меллой, вероятно, опознал бы. Ведь даже по-настоящему рыжим Уэстолл не был, разве что рыжеватым, а вот, пожалуйста, — отождествил!..
На следующий день, уже в южношотландском городе Дамфрис, в отеле «Кэрнсдейл», он запер меня в номере и приказал писать.
— О чем?
— О чем угодно. Но с выводами. И чтоб выводы были крепкими. Как в книгах, которые вам дали. Вы их прочли?
— Прочел.
— Вот и пишите. Наши требования вы знаете.
Действительно, мне дали в дорогу — позаботился об этом бородатый «Джеймс-Майкл» — антисоветские сочинения американца Хедрика Смита, бывшего корреспондента «Нью-Йорк тайме» в Москве, и англичанина Майкла Биниона, его коллеги из «Таймс». Сказать, что я их прочел, было явным преувеличением — в лучшем случае пролистал. Да и как читать всерьез о студенческих волнениях в институте рыболовства в… Шатуре или о «носовых платках из Оренбурга», являющихся якобы предметом ожесточенной спекуляции?
Ну ладно, лингвистически ошибка насчет носовых платков еще объяснима. Услышал Хедрик Смит про оренбургские платки, полез в словарь, а словарь попался неважный. Но он же работал в Москве не неделю и не месяц, а несколько лет, и любой русский собеседник ему охотно все растолковал бы! В том-то и горе, что не искал мистер Смит толковых собеседников, не стремился разобраться в непонятном, что дурацкая словарная ошибка его вполне устроила: спекуляция носовыми платками— где ж и ожидать такой дикой дикости, как не в «дикой России»? Читатели ужаснутся, а издатели еще и похвалят за «свежую деталь»…
О чем же писать для вас, господа, если эти недобросовестные сочинения вы выставляете за образец? Того, о чем вам мечтается, вы от меня не дождетесь, но что взамен? Что-то писать придется: из-под ключа, из-под рыбьего взгляда Уэстолла иначе не выберешься. Как-то надо вас одурачить — как?
Напишу-ка я вам пейзаж. Привольный русский пейзаж с особой его тишиной, ласковыми лесными опушками и васильками во ржи. Или тайгу? Или «Кавказ подо мною»? Альпийский луг у кромки вечных снегов, а рядом древняя сванская башня из плоских камней, кладкой и возрастом сравнимая с башнями шотландскими или английскими… Или вспомнить про то, как в дни студенческой практики, белой ночью, вдвоем со случайным попутчиком вздумал переплыть Северную Двину на самодельном плоту? Скатили в воду три бревна, связали их кое-как проволокой, и все бы ничего, да проскочил мимо катер, поднял волну и бедовая наша конструкция рассыпалась. А ведь я тогда и плавать толком не умел…
Не напечатаете? Черт с вами, а время выиграю. Впрочем, если уж искать подмоги в жизненном опыте, вспоминается иной эпизод. Когда я наконец научился плавать, то однажды в Новом Афоне заплыл не по силам и попал в мертвую зыбь. Сбился с дыхания, тело налилось свинцом, и, как ни крути головой, зыбь в лицо. И кричать бесполезно — на берегу пусто, никто не услышит. Тоже думал — не выберусь. Но сказал себе: должен! Если помочь некому, значит, должен помочь себе сам. И ведь взял себя в руки, одолел слабость и страх и дотянул до берега. Правда, то море даже в самую крутую волну, даже в шторм было бы безопаснее…
И я начал писать. Вопреки тому, о чем только что размышлял, — никаких пейзажей. Не знаю, кто или что в меня вселилось: азарт сопротивления, бес противоречия, просто ярость? Я сводил счеты со всей трехмесячной жутью, с позолоченной клеткой, с «человеком, принимающим решения», а более всего— лично с Уэстоллом, с его лицемерными проповедями и маниакальными замашками. Захотели от меня публицистики, бросили щуку в реку — получайте! Распространили от моего имени бредовое «заявление» — вот вам мое контрзаявление, пусть его даже никто, кроме вас, и не прочтет…
Наверняка сказалась и резкая, не слишком точно взвешенная смена «лекарственного режима»: все казалось достижимым, все нипочем. А может, хоть это и пахнет мистикой, дух мятежного Бернса помог? Ведь именно здесь, в Дамфрисе, великий поэт провел свои последние дни. И не он ли посвятил одну из знаменитейших своих баллад веселому разбойнику Макферсону, шедшему на эшафот с песней:
16
Перевод С. Маршака.