В той манере, в какой они вели «собеседования», в принципе сложно запомнить, кто, что и в каком порядке спросил. А они еще очень не хотели, чтобы я запомнил. И в особенности не хотели, чтобы я запомнил их в лицо.
Совершенно точно, что я оставался в сознании. И даже, по-видимому, — сужу по результату — более или менее сохранял контроль над своими ответами. А вот с чувством времени что-то произошло. Оно — за исключением субботы 2 июня — съеживалось и убегало, длиннющие часы и дни «собеседований» сжимались во много раз, начала и концы срастались, перехлестывались, и самая обостренная дедукция оказывалась не в силах установить, что случилось раньше, а что потом.
И лица — опять-таки за исключением 2 июня— расплывались, будто по невысохшей краске мазнули тряпкой. Накладывались, сливались, превращались в некое тусклое рыло, не молодое, не старое, не мужское, не женское, без отличительных черт и признаков характера. Про смазанную краску уже помянул — но предложу и другое сравнение. Видели в кино бандитов, натянувших на голову нейлоновый чулок? Вполне похоже, только никакого нейлона.
Что было бы, если бы мне в придачу еще и подавили волю, как в брайтонские времена?
Плохо было бы. Один-два четко поставленных вопроса — и все мои планы вылетели бы в трубу, пришлось бы в лучшем случае начинать все сначала, ценой новых унижений и потерь. Но от «повторения пройденного» воздержались — почему? Уж никак не из человеколюбия, воистину смешное предположение, скорее потому, что новая полномасштабная психотропная атака могла бы помрачить рассудок, а это теперь никого не устраивало. Или перепроверку сочли просто излишней — какие еще могут у меня оставаться планы, когда магнат развязал мошну? Или, чем черт не шутит, я исподволь научился сопротивляться воздействию нейролептиков, как-то им противостоять? А вдруг и такое возможно?
Но воспоминания о «собеседованиях» все равно сливаются в мутный хаос. Был ли, скажем, в числе «собеседователей» мистер Пол Хенци? Примерно в те же дни, когда меня «потрошили» в номере 404 отеля «Гест куотерс» на Нью-Гэмпшир-авеню, «Литгазета» раздобыла и напечатала портрет означенного мистера, довольно для него лестный: пышноволосый и бородатый красавец с пронзительным взглядом. В Вашингтоне мне газету, яснее ясного, не показывали, но впоследствии я всматривался в фотографию до рези в глазах. Нет, этого бородача в номере 404 я положительно не припоминаю. А если фотография давняя, если он постарел, облысел, сбрил бороду? Тогда не знаю.
Чего они добивались? Это как раз не вызывает сомнений: из калейдоскопа сведений о фактах моей биографии, в особенности о зарубежных поездках разных лет, сплести самую непротиворечивую, самую правдоподобную версию моей «особой осведомленности» о подоплеке «болгарского следа». Могла ли она сплестись? Не исключаю, что могла: в Болгарии я бывал неоднократно— это факт, а лучшие сорта лжи, как известно, плетутся из полуправды.
И тем не менее, как бы они ни старались, какие бы подробности из меня ни вытаскивали, любая версия могла обрести вес лишь при условии, что «свидетель» будет предъявлен суду в натуре. Вот что было важно, единственно важно, все остальное, включая любые мои переживания и ощущения, отступало на задний план.
Надежду на возвращение они отнять у меня не сумели, значит, я имел право считать, что сыграл с ними вничью.
ВИРДЖИНИЯ. КОЕ-ЧТО О СКУНСАХ
В субботу 9 июня, ровно через неделю после дня рождения, по федеральному шоссе № 211 имени генерала Ли лениво катилась «тойота-терсел», почти такая же, как в Лондоне, но с кондиционером. И то сказать, без услужливого «кондишн» машина на здешнем солнцепеке автоматически превратилась бы в крематорий. А что спецслужбы тяготеют к строго определенным автомобильным фирмам и маркам, я уже, помнится, подмечал выше.
За рулем сидела Кэтрин Блэкенси. Сотрудница ЦРУ, на которую возложили диковинную и за отпущенный ей срок — два дня — явно невыполнимую миссию. Напутствуя Кэтрин, Джон Баррон распорядился: «Покажите ему Соединенные Штаты!..»
«Ему» — это мне. Поначалу тот же Баррон сулил маршрут залихватский, многотысячемильный: Сан-Франциско и Ниагару, Новый Орлеан и Йеллоустонский парк. Однако мало-помалу программа сокращалась и в конце концов свелась к этим двум дням, небезынтересным, но ограниченным ближайшими штатами Вирджиния и Мэриленд.
Почему так? Там и тогда, за океаном, да и сразу потом мне мерещилось, что все уперлось в мое упрямое несогласие хвалить Америку, что программу срезали как бы мне в отместку. Смешно, но я даже слегка гордился: вот, мол, никакими посулами флорид и калифорний не сумели выжать из меня неискренние слова, когда они не вызывались абсолютной необходимостью. Пропади вы пропадом с вашими посулами вместе, а я играю свою игру и должен довести ее до конца, не отвлекаясь на дополнительные вояжи, даже самые привлекательные…
Наверное, это не было пустым упрямством, наверное, своеволие такого рода помогало не утратить чувства собственного достоинства, накапливать силы для главного. Но, как понимаю теперь, большого влияния на развитие событий оно не оказывало. Если бы мои колкости, критические замечания и прочие мелкие выходки принимались в расчет, если бы джентльмены из Лэнгли всерьез заподозрили меня в «неблагонадежности», они бы никоим образом не выпихнули меня обратно в Англию, напротив, постарались бы удержать поближе к себе, продолжали бы «изучать» и приручать, чередуя кнут и пряник, пряник и кнут. И уж, во всяком случае, последние недели моего «кинофестиваля» — вплоть до возвращения на Родину — не могли бы сложиться так, как сложились.
Да, конечно, в очередной раз хочется доискаться, почему случилось то, а не это, почему меня не задержали в Америке, откуда вырваться было бы еще труднее. По-видимому, я просто неисправимый «почемучка»: непременно надо мне добраться до сути, хотя бы задним числом, непременно я строю и разрушаю гипотезы до тех пор, пока не выйду на самую логичную, самую непротиворечивую. Может быть даже, именно это свойство ума и характера предопределило отчасти, что мне, именно мне, довелось первому разорвать паутину психотропного плена и, вопреки вероятности, выйти победителем в отчаянно неравной игре. Но применительно к первой декаде июня могу лишь засвидетельствовать происшедшее, констатировать его как факт. Объяснить перемену программы, выстроить по-настоящему четкую гипотезу не могу — не хватает данных.
Мне ведь только казалось, в моем положении естественно и все же нелепо, что я сражаюсь с «профессионалами» один на один. Косвенно я все время зависел от множества изменчивых величин, от событий на Родине и в мире, о которых подчас и не догадывался, от успехов и неудач самых разных людей, наших и не наших, да и от каждого нового номера «Литгазеты», где «про меня» давным-давно не упоминалось, но — искали… В каждой «антоновской», как их называли тогда, статье (а статей таких и зимой, и весной было немало) высматривали с лупой и скальпелем «намеки» и даже «указания» в мой адрес и не медля вносили коррективы в уготованные мне программы и сценарии. А я не мог правильно оценить последствия, оттого что не понимал причин.
За весь «фестивальный» год я видел один-единственный целый номер «Литгазеты» и то по чистой случайности. Впоследствии я штудировал эти, вышедшие без меня, номера самым пристальным образом и изредка делал открытия, устанавливая для себя, наконец-то, что означал тот или иной эпизод, в отрыве от газетной подшивки совершенно необъяснимый. Но и подшивка была не в силах ответить на все вопросы, потому что не могла учесть существенного фактора, о котором тогда не знал никто, кроме самого узкого круга посвященных в «верхних этажах» ЦРУ. Параллельно со мной к «римскому процессу» готовили еще нескольких «русских свидетелей». Как минимум, двух.
Об этой закулисной «подготовке» к судилищу известно мало, чрезвычайно мало. До моего возвращения на Родину, до статьи «Выступаю свидетелем по «делу Антонова» не было известно практически ничего. Да и статья лишь приподняла завесу, а заглянуть поглубже во мглу, выудить из нее имена и роли других потенциальных «свидетелей» я сумел совсем-совсем недавно. В завершение книги расскажу, что удалось узнать и как.