Новенького он привел сам.
— Вот, — говорит, — вам пополнение. Думаю, что этого хлопца вы уже видели.
— Видели, — отвечают из класса. — Знаем.
— Ну, а кто не знает, сообщаю — зовут Илларионом, фамилия Желудев.
Иллариона этого мы уже дня три в поселке видели и всё удивлялись: почему он в школу не ходит. Знали, что он из города и что его отец приехал в совхоз главным инженером. Ни с кем Илларион еще не разговаривал, ну и мы первыми тоже не лезли.
— Желудев, где тебя посадить?
— А все равно.
— Раз все равно — садись на первую парту. А то эти мазурики первых парт не любят. Им-то не все равно. Может, и тебе не все равно, говори прямо?
— Все равно, — отвечает новенький.
— Тогда садись.
— Иван Сергеевич, — снова вылезает Батон, — это вы про нас сказали «мазурики»?
— Про вас, конечно. А кто же вы еще?
— А он, — кивает Батон на новенького, — значит, не мазурик?
— А к доске хочешь? — спрашивает директор.
— Нет, — говорит Батон.
— Тогда молчи.
Пока новенький прошел от двери до своей парты, наследил, как лягушка. На ногах у него не сапоги, а ботиночки. У нас весной по улице в ботиночках не пройдешь, разве только рано утром, когда подморозит. А Илларион этот прямо по лужам, наверное, шлепал.
Посмотрел директор на эти следы, но ничего не сказал. Не дурак же новенький, сам понимает. Но Батон опять вылез.
— Что-то у нас в классе сегодня сыро…
— Мелков, — говорит директор, — Желудев у нас новичок. А ты хозяин. Только плохой хозяин.
— Да я только хотел… — говорит Батон.
— Знаю, что ты хотел, — перебил его директор. — Опять ты к доске хотел.
— Нет, я не то хотел.
— Хорошо. Тогда иди сюда и расскажи нам, что ты хотел. Разумеется, по-немецки.
Выполз Батон к доске, стоит, хлопает ушами.
— Вы этого не задавали!
— А теперь задаю. Словарный запас у тебя достаточный. Итак: «Я хочу рассказать…»
Мы сидим тихо. Интересно, как Батончик будет выкручиваться. Батону тройку по немецкому ставят только потому, чтобы его на второй год не оставлять.
— Их… — быстро сказал Батон и умолк.
— Ну?..
— Их виль? — спросил Батон. — Так, Иван Сергеевич?
— Так. «Я хочу…» Дальше.
— …шпрехен…
— Шпрехен — разговаривать, а не рассказывать.
Батон задумался и стал потихоньку чесаться спиной о доску.
— Ерцелен, — подсказал директор.
— Ерцелен, — согласился Батон и снова затих.
— О чем же? — спросил директор.
— А о чем, Иван Сергеевич?
— Вот я и спрашиваю — о чем?
Батон молчал. Мы-то знали, что думает он сейчас совсем не о немецких словах. Все равно ему их не вспомнить, потому что нельзя вспомнить того, чего не знаешь. Батон соображал, как закончить побыстрей всю эту историю.
Глаза у Батона были грустные, как у телки. И вдруг я увидел, что он что-то надумал.
— Вспомнил, Иван Сергеевич, — обрадовался Батон.
— Давай! Скажи нам хоть что-нибудь.
— Их либе дих![2] — выпалил Батон, глядя прямо на директора.
Мы прямо под парты поползли от смеха. Директор тоже захохотал.
Он навалился на стол грудью и трясется от смеха. Даже авторучка его со стола упала. Глядя на него, мы еще сильней хохочем. А Батон стоит у доски с таким видом, будто ничего не сказал. Батончик — он хитрый. Он все соображает…
— Это ты и хотел мне сообщить? — спрашивает директор и вытирает глаза платком. — Ладно, иди садись. Двойку я тебе пока ставить не буду, потому что этого я и на самом деле не задавал.
Батон сел на место, и все стало нормально. Директор стал спрашивать домашнее задание, а мы с Колькой принялись соображать, где и как нам достать вару. Нужно не меньше ведра. В магазине вар не продавали. Получалось, что достать — это значит украсть. Например, на стройке коровника.
Воровать мы не хотели.
— Пойдем к Евдокимычу, — предложил Колька.
Евдокимыч — наш бывший школьный завхоз. Сейчас он на пенсии и столярничает у себя дома. У него полно всякого инструмента. Со всего поселка к нему ходят одалживать кто фуганок, кто бензопилу, а чаще всего — деньги. Инструменты ему возвращают, если не поломают, а деньги — не всегда. Батонский отец, например, так и не отдал.
Но до Евдокимыча мы в тот день не добрались. Так уж получилось, будто все нам нарочно мешали.
Только мы вышли из класса после уроков, навстречу — Мария Михайловна.
— Мурашов, можно с тобой поговорить одну минуту?
— Пожалуйста, — говорю.
Мария Михайловна берет меня за руку, как ребенка, и ведет в пустой класс.
— Мурашов, — говорит она, — может быть, тебе мой вопрос покажется странным, но ты постарайся ответить. Ученики в вашем классе, разумеется, разные. Ведут они себя тоже по-разному. Но твое поведение, на мой взгляд, отличается от поведения остальных.
— А разве я плохо себя веду?
— Я бы этого не сказала, — говорит Мария Михайловна и как-то странно на меня смотрит. — Поэтому и вопрос мой тебя может удивить. Я хочу спросить тебя вот о чем: не пишешь ли ты стихи?
Я чуть не присел от удивления.
— Какие стихи?
— Ну… стихи… своего сочинения. Сам не сочиняешь?
— Не-ет… А почему вы подумали?
— Потому что вид у тебя, я бы сказала, отрешенный. Сидишь ты в классе, а находишься совсем в другом месте. О чем же ты тогда думаешь? Ну вот сегодня, например?
Я молчу.
Мария Михайловна вздохнула.
— Странный вы народ. Я вот вспоминаю свою молодость. Мы такими скрытными не были. У нас в коллективе каждый о каждом все знал. Мы и от учителей не скрывали. Мне и сейчас, например, ни от кого скрывать нечего. Хочешь знать, о чем я сейчас думаю?
Я решил, что так она меня скорее отпустит, и сказал:
— Хочу.
— Я думаю о тебе. О том, почему, когда мы с тобой разговариваем, у тебя на лице такая тоска. Тебе неинтересно? Скажи. Мне просто хотелось бы услышать откровенное слово.
Мария — тетка не вредная. Но она жутко любит разговаривать с учениками после уроков. Если бы она на уроке разговаривала, то тогда — пожалуйста, меньше спрашивать будет. Но она всегда — после уроков. Про мать расспрашивает, про отца, чего хочешь, к чему стремишься. Она никогда не кричит и не злится… Но вопросов у нее — десять тысяч, и каждый раз — всё новые. И чем больше она спрашивает, тем меньше ей ребята рассказывают.
Сегодня вот про стихи почему-то спросила.
Я стою и думаю, что Колька сейчас во дворе школы нога об ногу чешет от нетерпения. И я решил сказать Марии Михайловне откровенное слово:
— Мы со Стукаловым будем чинить лодку. И нам сейчас нужно идти за варом. Вот о чем я думаю, Мария Михайловна.
Мария стала сразу грустная, и я понял, что сейчас она меня отпустит.
— А я тебе мешаю, — сказала она. — Что ж, это можно понять. Ты даже по-своему прав. Беда только в том, что и я тоже права. Разумеется, моя беда. Иди, Мурашов.
Я выскочил во двор.
— Чего она тебя? — спросил Колька.
— Про стихи спрашивала и про что думаю.
— А меня, — говорит Колька, — она тоже недавно спрашивала. Про то, кем я буду, когда вырасту.
— А ты сам знаешь?
— Нет, — говорит Колька. — Но ей я сказал, что летчиком. Здорово она тогда обрадовалась.
— Почему?
— У нее муж был летчик. Погиб в войну.
— У нее — летчик?! У такой старой?
— Тогда она не старая была.
— А ты в самом деле хочешь на летчика учиться?
— Я же тебе говорил — не знаю! — И опять Колька смотрит на меня задумчиво.
Я спрашиваю:
— Зачем же ты тогда про летчика трепался?
— Значит, нужно было. Мы идем к Евдокимычу или нет?
Живет Евдокимыч на самом берегу бухты, как раз у водокачки. Дом у него небольшой, но с залива его издалека видно. Когда в залив уплываешь, другие дома будто прячутся — какой за деревьями, какой за пригорком. А этот дом словно даже видней становится. Покрашен он белой краской и стоит у самой воды. Издалека похоже, что чайка плывет у берега.
2
— Я люблю тебя! (нем.)