— Скажи мне, почему я должна перестать?
Альбери снова сел в машину, водрузив на нос темные очки. Мать наклонилась вперед, положила руку ему на плечо. Рука была худая, прозрачная, с натянувшейся на косточках кожей, покрытая красными и синеватыми пятнами, ногти отливали чернотой. Марчелло хотел бы не смотреть, но не мог. Он видел, как рука движется по плечу мужчины, а затем, лаская, легонько щекочет ему ухо. Мать сказала:
— А теперь едем в клинику.
— Хорошо, синьора, — ответил Альбери, не оборачиваясь.
Мать подняла разделительное стекло и откинулась на подушки, в то время как машина плавно тронулась с места. Искоса взглянув на сына, она сказала, к удивлению Марчелло, не ожидавшего такого проявления интуиции:
— Ты злишься, потому что я приласкала Альбери, не так ли?
Говоря это, она смотрела на него со своей детской потерянной и слегка судорожной улыбкой. Марчелло не удалось стереть с лица выражение досады. Он ответил:
— Я не злюсь… я предпочел бы этого не видеть.
Она сказала, не глядя на него:
Ты не можешь понять, что значит для женщины больше не быть молодой… это хуже смерти!
Марчелло молчал. Машина бесшумно ехала под перечными деревьями, их перистые ветви шуршали об оконные стекла. Немного погодя мать добавила:
Иногда мне хочется скорее стать старухой… я была бы худенькой, чистенькой старушкой, — она улыбнулась, довольная, забавляясь игрой воображения, — похожей на засушенный цветок, сохранившийся между страницами книги. — Она положила ладонь на руку Марчелло и спросила: — Ты, наверное, предпочел бы иметь матерью такую старушонку преклонного возраста, хорошо сохранившуюся, как в нафталине?
Марчелло взглянул на нее и неловко ответил:
— Когда-нибудь ты такой и будешь.
Она посерьезнела и, поглядывая на него, жалко улыбнулась:
Ты действительно так думаешь?.. Я, напротив, убеждена, что однажды утром ты найдешь меня мертвой в комнате, которую ты так ненавидишь.
Почему, мама? — спросил Марчелло, но он понимал, что мать говорит серьезно и, возможно, права. — Ты молода и должна жить.
Это не исключает того, что я скоро умру, я знаю, так выходит по гороскопу. — Внезапно она подняла к его глазам руку и спросила без всякого перехода: — Тебе нравится это кольцо?
Это был крупный перстень с камнем молочного цвета в искусной оправе.
— Да, красивое, — сказал Марчелло, едва взглянув на него.
— Знаешь, — перескочила на другую тему мать, — иногда я думаю, что ты все взял от отца… он тоже, когда еще был в здравом рассудке, ничего не любил — красивые вещи ничего для него не значили, он думал только о политике, как ты.
На сей раз, сам не зная почему, Марчелло не смог сдержать сильного раздражения.
Мне кажется, — сказал он, — что между моим отцом и мной нет ничего общего… Я человек абсолютно здравомыслящий, короче говоря, нормальный… он же, напротив, еще до того, как попал в клинику, насколько я помню, и ты это всегда подтверждала, был… как бы это сказать?., несколько экзальтированным.
Да, но что-то общее у вас есть… вы не наслаждаетесь жизнью и не хотите, чтобы ею наслаждались другие… — Она на мгновение выглянула в окно и неожиданно добавила: — На твою свадьбу я не приду… впрочем, ты не должен обижаться, я никуда больше не хожу… но поскольку ты все- таки мой сын, думаю, что должна сделать тебе подарок. Что бы ты хотел?
— Ничего, мама, — равнодушно ответил Марчелло.
Жаль, — наивно сказала мать, — если б я знала, что ты ничего не хочешь, то не стала бы тратить деньги… но теперь я его уже купила… возьми. — Она порылась в сумочке и вытащила оттуда небольшую коробочку, перетянутую резинкой. — Это портсигар… я заметила, что ты кладешь пачку в карман…
Она вынула из коробки серебряный портсигар, плоский, покрытый густой резьбой, и открыла его, протягивая сыну. Внутри были восточные сигареты. Мать взяла одну и заставила Марчелло дать ей прикурить. Он в некотором смущении, глядя на открытый портсигар, лежащий на коленях матери, и не касаясь его, сказал:
Очень красивая вещь, не знаю, как и благодарить тебя, мама… Наверное, для меня он слишком красив.
Уф, до чего же ты скучен, — сказала мать. Она закрыла портсигар и грациозным, не допускающим возражений жестом опустила его в карман пиджака Марчелло. Машина чересчур резко завернула за угол, и мать упала на Марчелло. Она воспользовалась этим, положила ему руки на плечи, слегка запрокинула голову и, глядя на него сказала: — Ну-ка, поцелуй меня за подарок!
Марчелло нагнулся и коснулся губами материнской щеки. Она откинулась на сиденье и сказала со вздохом, поднеся руки к груди:
Горячий был поцелуй… Когда ты был маленький, мне не приходилось выпрашивать у тебя поцелуи… ты был таким ласковым ребенком.
— Мама, — внезапно спросил Марчелло, — ты помнишь ту зиму, когда папа заболел?
— Еще бы, — простодушно ответила мать, — это была ужасная зима… он хотел разойтись со мной и забрать тебя из дома… он уже был безумен… к счастью, я имею в виду, к счастью для тебя, он окончательно сошел с ума, и тогда стало ясно, что права была я, желая, чтобы ты остался со мной… А что?
Так вот, мама, — сказал Марчелло, стараясь не смотреть на мать, — в ту зиму я мечтал о том, чтобы не жить больше с вами, с тобой и отцом, мечтал, чтобы меня отдали в интернат… это не мешало мне любить вас… поэтому, когда ты говоришь, что с тех пор я изменился, это неверно… я и тогда был таким же, как сейчас… и тогда, как сейчас, я терпеть не мог беспорядка и бедлама… вот и все.
Он говорил сухо и почти жестко, но, увидев убитое выражение омрачившегося материнского лица, почти сразу пожалел о сказанном. Тем не менее он вовсе не собирался отказываться от своих слов: он сказал правду и, к сожалению, мог говорить только правду. Но вместе с тем неприятное сознание того, что он повел себя не как любящий сын, вновь с небывалой силой заставило его ощутить груз прежней печали. Мать сказала смиренно:
— Может быть, ты и прав.
В этот момент машина остановилась.
Они вышли и направились к воротам клиники. Дорога проходила через тихий квартал, неподалеку от старинной королевской виллы. С одной стороны выстроились пять-шесть стареньких домов, частично скрытых деревьями, с другой — тянулась ограда клиники. В глубине взгляд упирался в старую серую стену и густую растительность королевского парка. В течение многих лет Марчелло навещал отца, по крайней мере, раз в месяц, но он до сих пор не привык к этим визитам и всегда испытывал смешанное чувство отвращения и отчаяния. Похожее, но менее сильное чувство возникало у него, когда он бывал у матери, в доме, где провел детство и отрочество. Беспорядочная, безалаберная жизнь матери казалась еще поправимой, но от безумия отца не было лекарств, в его болезни, казалось, проявились всеобщие беспорядок и испорченность, которые были неизлечимы. Так и на этот раз у Марчелло сжималось сердце и подгибались колени. Он побледнел, и, хотя поглядывал на черные прутья больничной ограды, его охватило истерическое желание отказаться от визита и под каким-нибудь предлогом уйти. Мать, не заметив его смятения, сказала, остановившись перед маленькой черной калиткой и нажимая на фарфоровую кнопку звонка:
— Знаешь, какая у него последняя навязчивая идея?
— Какая?
Что он один из министров Муссолини. Она появилась уже месяц назад, возможно, потому, что они позволяют ему читать газеты.
Марчелло нахмурился, но ничего не сказал. Калитка распахнулась, и появился молодой санитар в белом халате: дородный, высокий блондин, с бритой головой и белым, слегка опухшим лицом.
— Добрый день, Франц, — любезно поздоровалась мать, — как дела?
Сегодня нам лучше, чем вчера, — сказал санитар с жестким немецким акцентом, — вчера нам было очень плохо.
— Очень плохо?
Нам пришлось надеть смирительную рубашку, — объяснил санитар, продолжая употреблять множественное число на манер жеманных гувернанток, разговаривающих с детьми.