— А, — сказал Васильчиков. И опять посмотрел на Мишеля испытующе.
Он, смеясь, закрылся рукой:
— Довольно тебе меня просвечивать, а то, неровен час, увидишь все мои кишки с их содержимым…
— Ты один приехал? — спросил Васильчиков, отводя глаза.
— Нет, со мной — Монго… Его ко мне приставили родственники, полк кузин и батальон тетушек, озабоченных моим поведением. Под командованием, разумеется, светлейшего генералиссимуса бабушки.
— Ясно, — сказал Васильчиков. — Увидимся. Я квартирую в старом доме у Чилаева — снял там три комнаты. А средний дом у него весь свободен.
— Вот и хорошо, — оживился Лермонтов. Неожиданно он зевнул. — Я тут еще погуляю, — сказал он, показывая на скамью, где устроился сидеть, созерцая красивые, но скупо отмеренные взору окрестности. — Если хочешь, заходи к Найтаки — Монго там и, кажется, скучает.
Васильчиков последовал совету, но вовсе не потому, что хотел развлечь скучающего Монго. После разговора с Беляевым князь не находил себе места. Он чувствовал, что Лермонтов — нечто вроде гранаты, готовой лопнуть и поранить без разбору осколками целую кучу народу. Само существование этого поручика, единого в двух лицах, было чревато скандалом. И, что хуже всего, сам Лермонтов, похоже, почти не догадывается, какую опасность представляет. Что там — какая-то дюжина ружей, проданная горцам! Пусть даже такое и не один раз случалось… И пусть контрабандисты и торговцы людьми продолжают сновать вдоль наших берегов — ущерб, причиняемый ими государству, не так уж велик. Но все это должно происходить в тайне.
А когда начинаются шумные разговоры, непонятные выходы в отставку, попадания пальцем в небо — да еще при свидетелях, да еще при таких ненадежных свидетелях, как трещотка Лермонтов и буян Дорохов…
А что, если сам Лермонтов по себе является плохо скрытым от посторонних глаз позором дворянской семьи?
И — который из двоих?
Беляев назвал их «близнецами», но, будь они рождены в один день от одной матери и одного отца, не было бы нужды прятать второго брата и являть миру только первого.
Беляев отказался обсуждать этот вопрос. «Опасны — оба, и опасны, в частности, тем, что их именно двое,» — так он сказал. То есть — требовалось убрать сразу обоих, не разбираясь и не оставляя одного «на развод».
И все-таки для того, чтобы начать действовать, Васильчикову хотелось узнать — с которым из двоих он сейчас имеет дело.
Он зашел в гостиницу.
Столыпин принял его без радости, однако чаем угостил и повел вежливую беседу — о Петербурге, о кавказских делах; спрашивал о новостях, об общих знакомых. Без особого удовольствия узнал о том, что бывший командир Лермонтова, удалец Дорохов, хромой и одноглазый, торчит сейчас в Пятигорске, ожидает производства в поручики, а покамест носит солдатскую шинель, которой исколол решительно все взоры — ибо ведет себя совершенно несообразно своему низкому чину.
Затем, неожиданно прервав более-менее легкий разговор, Васильчиков метнулся к собеседнику через стол и быстро спросил:
— А который из Лермонтовых нынче с вами?
Столыпин замер. Но Васильчиков уже успел снова выпрямиться и теперь улыбался уверенно — поймал!
— Вы знаете? — спросил Столыпин осторожно.
Васильчиков весело кивнул.
— Кто-нибудь еще… — начал Столыпин. Васильчиков быстро качнул головой:
— Весьма ограниченный круг лиц. Государь, впрочем, знает — кажется. — Он развалился в креслах и стал набивать трубку.
Столыпин следил за ним настороженно.
Васильчиков поднял глаза и снова улыбнулся, совершенно дружески.
— Я открою вам все, что у меня на сердце, Алексей Аркадьевич, — заговорил он откровенным тоном. — Я думаю, один из братьев вам дорог, а другой — не особенно. Мое отношение к этому выражается цинично, но искренне: я считаю, что Лермонтов составляет гордость нашей поэзии — и именно поэтому должен… уйти. Если откроется прежде времени, что он… э… не один… Если станет ясно, что создатель чудных поэм — всего лишь ублюдок, скрывший свое происхождение…
Васильчиков помолчал немного. Молчал и Монго. Он ощущал в душе непонятную пустоту. Как будто ничего и не происходило. Вообще — ничего. Не было рядом ни Кавказа, ни князя Васильчикова, ни поручика Лермонтова, ни где-то далеко в горах — неугомонного Юрия, не говоря уж о Дорохове, Мишке Глебове или Саше Смоковникове, убитом где-то и когда-то… Эта пустота не причиняла боли, не утомляла, не угнетала. Она вызывала только легкое удивление.
— Когда я узнал, я вот о чем подумал, Алексей Аркадьевич, — заговорил снова Васильчиков. — Что особенно позорного было в том, что у Лермонтова родился незаконный сын? Немало бастардов, прижитых с какими-нибудь крестьянками, вышли впоследствии в люди, дослужились до почтенных чинов. Кое-кто даже генерал. И никто из них того не стыдился. Почему же госпожа Арсеньева так настаивала на сокрытии своего второго внука?
— Догадались? — хрипло спросил Монго.
— Да! — Васильчиков кивнул энергичным, молодым движением. — Полагаю, Мишель — или кто он там на самом деле — плод тайной страсти не отца, но матери… Это многое объясняет.
— Все, — сказал Монго.
— Что, простите?
— Это объясняет все, — сказал Монго. — И знаете что, Александр Илларионович? Я с вами в определенном отношении согласен. Во всяком случае, умом — совершенно согласен.
Васильчиков молча растянул рот в неживой улыбке. Затем как-то слишком оживленно спросил:
— Они не собирались встретиться?
— Да, — сказал Монго. — Пятнадцатого июля. Здесь.
Пустота в его груди постепенно начинала вновь заполняться. Как будто ему пообещали нечто важное. К примеру — больше не будет Мишеля. Не будет назойливого, шумного, с его тревожащими стихами, с его манерой вмешиваться в жизнь Юрия, в его сочинения… Пусть Юрка и сочиняет дурно — но ведь не хуже любого другого поручика, в конце концов! Мишель — он нередко обкрадывал Юрия, забирал лучшие его воспоминания и укладывал их в жесткие доспехи строф. А Юрка смотрит ему в рот, едва не молится на него.
И ничего этого больше не будет. Не будет демона на кавказских вершинах, ангелов на небе полуночи, не будет странно-возвышенных чувств к совершенно заурядным женщинам, — будет только Юрий, ясный, открытый, с дерзкой улыбкой, от которой одинаково тают и барышни, и старые бретеры.
«Должно быть, так бывало в детстве, перед Рождеством, когда ждешь грандиозного подарка», — неуместно подумалось Столыпину. Он расстался с Васильчиковым рассеянный, погруженный в невнятные, путаные думы.
Разумеется, комендант Ильяшенков отнюдь не пришел в восторг, когда утром, часов девять, к нему в управление явились Лермонтов со Столыпиным. При докладе плац-адъютанта о том, что эти двое прибыли в Пятигорск, старый комендант схватился за голову обеими руками и, вскочив с кресла, проговорил:
— Ну вот, накликали сорвиголову! Зачем это?
— На воды, — ответил плац-адъютант осторожно. Он хорошо знал свое начальство и предвидел: сейчас Ильяшенков начнет «хлопотать».
— Шалить и бедокурить! — вспылил Ильяшенков. — А мы потом отвечай! У нас и мест в госпитале нет… а спровадить их отсюда нельзя, а?
— Будем смотреть построже, — почтительно сказал докладчик. — А не принять нельзя. У них есть разрешение начальника штаба и медицинские свидетельства о необходимости лечения водами.
— Зовите… — И когда Столыпин с Лермонтовым были введены в кабинет, комендант приветствовал их с нахмуренным, суровым видом. — Здравствуйте, здравствуйте, господа…
— Вот, болезнь загнала, господин полковник, — начал Лермонтов.
Ильяшенков перебил:
— Позвольте! — И обратился к Столыпину: — Вы старший, отвечайте.
Столыпин подал медицинские свидетельства и прочие бумаги. Ильяшенков притворился, что читает, — он заранее знал, что с бумагами у этих господ все в порядке.
— Ну, что с вами делать… — заговорил он чуть мягче: за эти несколько минут Ильяшенков успел смириться со случившимся. — Мест в госпитале нет, устраивайтесь на частных квартирах… Да вы ведь на это и рассчитывали?