Тут она попыталась заранее представить себе это мертвое тело и содрогнулась. Несколько дней назад они танцевали. И в день смерти опять собирались танцевать…

— А вот ведь и она самоё, — прозвучал голос у нее за спиной.

Эмилия повернулась, но по лицам стоявших во дворе не смогла определить, кто именно это произнес.

Ясное дело, сплетничали о женщине, из-за которой два офицера стрелялись и один убил другого. Эмилия чуть прикусила кругленькую нижнюю губку. Она была красива и хорошо сознавала это. Но вместе с тем Эмилия была уже немолода — и это она тоже знала. С покойным Мишелем ровесница. Но если Мишель еще считался «юношей», то незамужняя Эмилия — уже «старая дева». Хоть поклонников по-прежнему море. Потому что был в Эмилии Александровне тот неистребимый польский перчик, унаследованный от матушки, который до пожилого возраста делает женщину привлекательной. Вот и матушка, Мария Ивановна, хоть и генеральша, хоть и солидная дама, а все равно — «дьявольски хороша». Тот же Мишель за ней полушуточно увивался, ручки целовал. Как она в обморок-то упала, когда о Мише сказали!..

Эмилия не могла бы в точности для себя определить, приятны ей все эти перешептывания и косые взгляды — или отвратительны. В конце концов — сделав еще четыре шага — решила: отвратительны. Конечно, для какой-нибудь кокетки и отрады нет иной, кроме как считать себя причиной смерти молодого, полного сил и жизни офицера. Только все это бесчеловечно и в конечном счете — глупо. Они с Мишелем были добрые друзья.

Эмилия ступила на порог и скрылась за дверью прежде, чем услышала новый голос:

— Точно говорили ведь, что примет смерть из-за спорной женки… Вчера кучер ихний рассказывали. Был такой разговор.

В комнатах было темно, так что глаза не сразу привыкли, а отрадная после каленого жара прохлада показалась едва ли не могильной. Затем все вокруг прояснилось, и Эмилия тихо пошла по комнатам: миновала столыпинские и, завернув за угол, оказалась в тех, что снимал для себя поручик Лермонтов. Там было людно и вместе с тем как-то уютно. На столе у раскрытого окна, прямо против ломящихся в дом пахучих веток, лежал Мишель, до груди закрытый покрывалом. Свечи не горели, и в комнатах не было удушливого воскового запаха, который вкупе с монотонным бормотанием читающих Псалтирь обычно наполняют помещение совершенно особенной, тоскливой атмосферой смерти. Ни старушек-богаделенок, ни монашек, ни стекшихся со всех краев нищих с их характерным запахом — ничего. Напротив, было свежо и покойно.

Эмилия остановилась на пороге, постояла, свыкаясь с обстановкой. Лермонтовский грузин — шестнадцатилетний мальчик, крепостной Чилаева, нанятый Лермонтовым вместе с комнатами, — с убитым видом сидел в головах на табурете и сгонял мух. Он был светленький, с тонким удлиненным лицом, почти акварельной наружности. Слаза и нос у него покраснели — видать, всю ночь плакал.

С другой стороны стола сидел художник Шведе. Он приехал в Пятигорск вместе с одной богатой семьей, где давал уроки живописи, и прекрасно проводил время — рисуя местные пейзажи и местных прелестниц. Сейчас он снимал портрет с покойного Мишеля. Краски, кисти, ножички для очинки свинцовых карандашей — все это позвякивало тихо, деликатно, точно медицинский инструмент.

Красавец Алексей Аркадьевич Столыпин застыл поблизости на диване. Он не переменил положения даже после того, как Эмилия вошла, только на миг встретился с ней взором и тотчас отвел глаза.

Эмилия ощутила некоторую растерянность. Она не знала, как себя вести, когда мужчина не встает, не идет торопливо ей навстречу, не целует руки и не предлагает сесть. Поэтому она избрала другое поведение — не светское, а «простонародное»: приблизилась к покойному, осенила себя крестом несколько раз и чуть приложилась губами к его лбу, а после сама уселась в единственное свободное кресло и сложила на коленях руки.

Так прошло некоторое время — в безмолвии. Затем Эмилия встала, решив, что просидела довольно и сейчас самое время уходить. Столыпин неожиданно сквозь зубы ей сказал:

— Останьтесь, Эмилия Александровна.

Она послушно опустилась опять на кресло.

— Что ваша матушка? — спросил Столыпин.

— Огорчена.

— А сестры?

— Надя испугана до полусмерти, — ответила Эмилия. — Она ведь совсем дитя, никогда не видела смерти и боится. Все повторяет: не может такого быть, чтобы Мишеля убили из пистолета! А главное, Алексей Аркадьевич, она совсем не понимает, из-за чего случилась вся ссора.

— А вы? — спросил Столыпин.

Эмилия удивилась:

— По-вашему, я должна что-то особенное понимать? Или мне, как вашим дворовым людям, повторять эти вздорные разговоры о «спорной женке»?

— Какая еще «спорная женка»? — не понял Столыпин.

— Мне-то откуда знать! — Эмилия чуть пожала плечами. Плечи у нее были очень хороши, округлые, бледные, и кружево чудесно их оттеняло.

Поразмыслив, Алексей Аркадьевич вдруг криво улыбнулся:

— Да, помню. Мишель как-то рассказывал. Будто в детстве ему цыганка нагадала. Что-то в таком роде: мол, не в бою, а из-за женщины… Одно время даже любил этим бравировать. Все высматривал — которая из столичных или московских прелестниц подходит на роковую роль…

— Мне бы не хотелось, чтобы такое говорили про меня, — сказала Эмилия.

— А что — уже начали?

— По крайней мере, в спину мне сегодня шептали…

— Они стрелялись вовсе не из-за женщины, могу вас утешить, — молвил Столыпин, глядя в сторону. — Из-за глупой шутки, которую Мишель сказал вечером в доме вашей матушки.

— Какая еще глупая шутка? — удивилась Эмилия. — Разве была какая-то ссора?

— Ссора случилась потом, когда они уже выходили из дома, — ответил Столыпин.

Эмилия поднялась.

— Мне и правда пора, — произнесла она и снова посмотрела на Мишеля. — Какой он стал… красивый. Говорят, хорошие люди после смерти делаются наружностью лучше, чем были при жизни. Это их Бог так отмечает. — Она повернулась к живописцу. — Вы, господин Шведе, надеюсь, оставите нам облик Мишеля во всей его красе!

— Большего никто уж сделать не сможет, — тихо отозвался художник.

— К священнику посылали? — спросила Эмилия.

Столыпин, страдая, кивнул. Эмилия молвила, не заметив, как омрачилось лицо ее собеседника:

— На отпевании все мы будем. И Надя — тоже, хоть она покойников до смерти боится. Прощайте пока!

И поскорее вышла из дома.

* * *

Если молодой лекарь не стал возражать, когда его привлекли к следствию и поручили ему осмотр мертвого тела, то молодой священник оказался гораздо более горьким орешком.

В Скорбященской пятигорской церкви служили двое: протоиерей отец Павел Александровский и молодой иерей, всего лишь два года в священнодействии, отец Василий Эрастов.

К этому-то отцу Василию, полагая найти его более сговорчивым, обратились Столыпин и примкнувший к нему Дорохов — последний с мрачным видом бродил по городу и то и дело останавливался. чтобы начать чертить носком сапога в пыли узоры невнятного назначения и смысла.

Едва услыхав о просьбе господ офицеров, отец Василий замахал руками.

— Вы… это… Вы, господа, должны все-таки иметь соображение! — закричал он, не желая больше слушать приводимых доводов. — Да и как это я сделаю в обход отца протоиерея? Сперва к нему надо обращаться, а уж после — ко мне, если настоятель изволит…

Он отвернулся, пожевал губами и прибавил:

— Да и кто согласится хоронить вашего ядовитого покойника… Если бы меня спросили, я бы вам так сказал: самоубийц, которые против Духа Святаго погрешили, надлежит веревкой за ноги обмотать и стащить на бесчестное место и там зарыть…

Дорохов потянул шашку из ножен, медленно оскаливая зубы. Столыпин повис у него на локте.

— Остановитесь, Руфин Иванович!

В углах рта у Дорохова вскипела желтоватая пена.

— Я его… — выдавил он с трудом и вдруг обмяк. Шашка скользнула обратно, усы опустились, зубы исчезли. — Что же, вот так и закопают — без отпевания?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: