Еще труднее простить ей презрение, с которым она судит о кастратах в целом. Правда, говоря о каждом из них в отдельности, она признает кротость и пристойность Фаринелли, честность Джицциелло, мягкость и сдержанность Априле, невинность и скромность Лукини, «прекрасную и благородную душу» Гваданьи. Но едва отвлекшись от всех этих частных случаев, она тут же дает волю презрению, разделяемому слишком многими современными ей французами, — она то и дело твердит, что у primo uomo «девичий голос» и что он «лишь наполовину мужчина», а когда после подробного обсуждения кастратов переходит наконец к тенорам, не без удовольствия замечает: «Но довольно о евнухах, поговорим о мужчинах». Паоло Манцин, защищавший в своем «Ответе» кастратов, хотя сам не принадлежал к их числу, был более всего удивлен именно этим неприязненным тоном: «Всем известно, кто такие кастраты, и нет нужды выражать презрение людям, оказавшим вам столько любезностей! Что до изъяна, коим вы их корите, их вины тут нет, и дело это прошлое»23.

Не менее интересен социально-экономический подход к проблеме, использованный обоими супругами, тут уж несомненно по инициативе Анжа Гудара. Предвосхищая методы, которым предстояло одержать победу в грядущем столетии, Гудары используют не только типично французскую, но и типично экономическую аргументацию, совершенно нехарактерную для XVIII века, чуждого концепции «полезности» или «прибыльности» искусства. Публика XVII и XVIII веков думать не думала, сколько денег ушло на зрительный зал и сколько на постановку или сколько стоили полученные кастратом роскошные подарки! Для публики важно было лишь великолепие праздника, сила сиюминутного чувственного переживания, доставленное несравненным вечером волшебное наслаждение. Эта эпоха — эпоха меценатов — знать не знала сложных денежных расчетов будущей буржуазии: все искусства и особенно самое мимолетное из них, музыка, существовали лишь благодаря щедрости «принцев», а те денег не жалели. Супруги Гудар такого не понимали. Он считали, что результатом кастрации являются «тела, мертвые для экономики государства»; они осуждали итальянцев — единственный народ, ради музыки жертвующий потомством; они не могли смириться с тем, что певцу платят в тысячи раз больше, чем полезному ученому или экономисту; они с прискорбием отмечали, что государство платит за музыку слишком дорого, а ведь на эти деньги можно столько всего сделать — по их мнению, например, ежегодно расходуемые на парижскую оперу 700 000 ливров могли бы ежегодно спасать от голодной смерти две тысячи бедняков. С сегодняшней точки зрения подобный анализ отнюдь небезоснователен, а кое в каких отношениях кажется чуть ли не пророческим, но пророчество это — о скором конце и целого мира и отдельного человека, для которых щедрость и любовь к искусству были куда важнее и привлекательнее производительности труда и рентабельности предприятия. Вообще все эти рассуждения так настраивают нас против четы Гудар не столько из-за их язвительного отношения к кастратам и тем более не из-за их борьбы против кастрации — то и другое отражало поддержанную законодательством и более или менее всеобщую в конце XVIII века позицию. Куда больше раздражает резкое несоответствие между тем, что они говорили, и тем, что делали. Они постоянно проповедовали высокую нравственность, они осуждали, обижались, доказывали и опровергали — а тем временем их собственная жизнь являла собой череду компромиссов, интриг и скандалов. Анж Гудар изображал из себя великого экономиста, спешащего на помощь страждущим народам, что отнюдь не мешало ему заниматься темными делишками и развлекаться в дорогих игорных притонах. Сара отказывалась описывать театральные нравы, а особенно нравы кастратов, потому что не хочет, мол, «сохранять для будущих поколений всю мерзость нашего века»21, а сама коллекционировала любовников, чтобы потуже набить их подарками семейные сундуки.

Фаринелли в Испании

При чтении музыкальной литературы XVII и XVIII веков обнаруживается забавное обстоятельство: из всех кастратов один-единственный почему-то сумел избегнуть порицаний и насмешек, столь обильно изливавшихся на его собратьев. Как мы уже видели, иные кастраты, бесспорно обладавшие несравненным талантом, к несчастью для себя уравновешивали этот божественный дар слишком человеческими свойствами характера, а иные, напротив, были превосходными людьми, но голоса их в разное время воспринимались по меньшей мере неоднозначно, а то и вызывали резкие нарекания.

В этом смысле Карло Броски, известный как Фаринелли, был абсолютным исключением: из всех итальянских кастратов он один всегда и всюду встречал лишь самое горячее и единодушное одобрение. Он нравился всем: вельможам и простолюдинам, мужчинам и женщинам, итальянцам и иностранцам — он нравился даже французам и даже самой Саре Гудар! «Божественный Фаринелли», которого Шарль де Бросс поневоле признавал «величайшим в мире кастратом», имел дар сосредоточить в себе всю европейскую музыкальную жизнь XVIII столетия, так как благодаря множеству привлекательных личных свойств вкупе с волшебной силой голоса и удивительной вокальной техникой стал для своего века тем, чем были для двух последующих Малибран и Каллас. В предыдущих главах уже рассказано о рождении Фаринелли в Апулии, в небогатой дворянской семье, о его занятиях с Порпора, о его успехах в Лондоне и о его переписке с Метастазио. В пятнадцать лет он дебютировал в Неаполе, уже через десять лет за ним буквально охотились все театры и королевские дворы, и наконец к тридцати двум годам, после гастролей в Париже и в Лондоне, он стал объектом безоговорочного поклонения всей музыкальной Европы.

К тому времени в нем совместилось все, что может восхищать: он был высокий, красивый, а в его на редкость утонченном лице сила сочеталась с изяществом и доброта с благородством. Вдобавок он обладал необыкновенно привлекательным набором личных качеств, которые внушали всем не меньшее восхищение, чем его наружность: нрав у него был кроткий и скромный, с окружающими он держался уважительно, неизменно выказывал щедрость и человеколюбие. Притом он отличался твердыми понятиями о приличиях, что было большой редкостью в театральном мире того времени: антрепренеров он не обманывал, с партнерами был мил и любезен, а немалые свои гонорары по ветру не пускал — вообще он вел размеренный образ жизни, избегая романтических приключений и более всего заботясь о сохранении голоса.

Но все это не имело значения сравнительно с действительной причиной его повсеместного триумфа — его вокальным искусством. Фаринелли считался «сопранистом», но так как голос его легко покрывал три октавы, он с равным успехом мог петь контральто. Сам он, как и большинство кастратов, предпочитал средний регистр, позволявший с большей полнотой продемонстрировать мягкость и теплоту голоса, лучше выразить глубину чувств, нежность и сдержанную страсть. В начале карьеры он выступал как певец исключительно бравурный — мастер освоенной им в Неаполе орнаментальной техники, — но позднее его доведенная до совершенства способность изображать страсть и томление, игривость и живость заслужила похвалы даже у самых упрямых противников искусства кастратов.

Итак, к тридцати двум годам Фаринелли достигнул вершины мастерства, и тут в его жизни настала весьма неожиданная перемена — хотя его зазывали во все театры, он вдруг принял приглашение испанской королевы, Елизаветы Фарнезе, которой была необходима его помощь, так как она была уверена, что пение Фаринелли поможет облегчить муки ее страдавшего неврастенией супруга. По рождению Елизавета была итальянка и вероятно слышала Фаринелли раньше, когда приезжала в Италию навестить отца. Позаимствовала ли она свою идею у другой испанской королевы, Марии-Анны Нейбургской, по сходной причине с 1698 по 1700 год державшей при Карле Втором Маттеуччо? Была ли она уверена, что так называемая «музыкальная терапия» способствует исцелению? Как бы там ни было, факт остается фактом; величайший из кастратов принял приглашение и отправился из Лондона в Мадрид с небольшой остановкой в Париже — еще не подозревая, что ему суждено провести при испанском дворе двадцать два года и никогда уже больше не предстать перед публикой каких-либо других стран. Филипп Пятый, внук Людовика Четырнадцатого и первый Бурбон на испанском престоле, дошел к этому времени до крайней степени истощения и депрессии — ничто не спасало его от приступов черной меланхолии, когда он по нескольку дней не вставал с постели, никого не желал видеть, даже не умывался. Притом он уже более двадцати лет страдал припадками буйного помешательства, когда сам себя царапал и кусал, нападал с кулаками на королеву и утверждал, что он то ли заколдован, то ли уже умер, то ли превратился в лягушку… Первая встреча этого «демона» с новоприбывшим «ангелом» состоялась в августе 1737 года — в тот вечер королева привела Фаринелли в смежную со спальней короля комнату и попросила спеть. Эффект превзошел все ожидания. Филипп, прежде ни в чем не находивший утешения, буквально просиял: его искаженное лицо смягчилось, он улыбнулся, он позвал к себе Фаринелли и сразу предложил в награду за только что испытанное огромное наслаждение все, что тот пожелает. Певец попросил лишь об одном — пусть его величество встанет с постели, побреет бороду и снова займет подобающее ему место главы государства.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: