Взволнованно бьется сердце. Взгляд на сцену.
Ярко освещенная сцена вздыблена, разломлена пополам, точно давшая глубокую трещину, до того цельная, человеческая жизнь. Слева, сдвинутый в угол, уже относящийся к прошлому жестокий и грубый мир войны. На заднике, в глубине сцены, семейные фотографии, детские рисунки, едва различимые в полумраке антуража, словно акварели воспоминаний о том, чего уже не вернуть. По центру отгороженный решетками, стилизованный кабинет для работы с арестованными подследственными. Убогий стол, два табурета. За столом склонившийся над протоколом допроса молоденький, в форме лейтенанта военной прокуратуры, следователь. Он старательно выводит синей шариковой ручкой на дешевой казенной бумаге слова. Слова складываются в предложения, предложения в протокол допроса. Лейтенантская форма и решетки следственного изолятора пресекают навязчивую ассоциацию мальчишки-следователя с учеником десятого класса, кропающим очередное школьное сочинение.
Время от времени, исподтишка, парнишка-следователь поглядывает на сидящего напротив майора, точно на строгого учителя, который не позволит списать у соседа либо вытащить спасительную «шпору». Майор сидит на табурете, привинченном к полу. Военная выправка и достоинство офицера не позволяют ему сутулиться, принять развязную, свободную позу, несмотря на многочасовой допрос. Майору к сорока. На нем военный камуфляж, но без ремня, армейские ботинки, но без шнурков. Майор спокоен, суров, полон чувства собственного достоинства.
Всё, «сочинение» дописано. Следователь как-то виновато, с оттенком смущения за ту функцию, что обязан по долгу службы выполнять, смотрит на майора, но смотрит не в глаза – глаз на майора он не смеет поднять, – смотрит на его сложенные на коленях жилистые сильные руки.
– Майор Володин, по закону я должен отметить в протоколе допроса, испытываете ли вы раскаяние в содеянном? У потерпевшего… – следователь осекся, поспешно пояснил: – Короче, у того чеченца, что вы расстреляли, жена и пятеро детей остались. Двое маленькие совсем: два месяца и годик.
Майор Володин неспешно переводит спокойный властный взгляд на следователя. Его уверенная повадка, не задавленное шестью месяцами заключения чувство собственного достоинства заставляют следователя поспешно добавить:
– Поймите, Николай Алексеевич, я помочь вам хочу. У суда может сложиться впечатление о вас, как об очень жестоком человеке. У суда может сложиться впечатление, что вы оправдываете убийство. Ведь всегда есть выбор.
– Выбор?! – взгляд майора острый, точно отточенный клинок, в глазах стальной блеск. – Я не мог поступить иначе. Слишком много моих ребят здесь легло…
«Не мог поступить иначе…» «Не мог…» «Не мог…» – застревает, бьется, пульсирует в мозгу. Слова звучат уверенностью, как слова человека правого. Слова звучат болью, как слова человека, вынужденного поступить так, а не иначе. Слова звучат как всего лишь слова, не способные радикально что-либо изменить: ни воскресить погибших товарищей, ни прервать адский круг по большому счету бессмысленных, но неизбежных жертв на войне.
– Зачистка – всегда крайняя мера. Идет война. Война предполагает жестокость, – голос майора Володина теперь приобретает оттенок металла. – Есть враг. Этот враг стреляет. Стреляет в тебя, в твоего командира, в необстрелянного «черпака». Стреляет в твоего боевого товарища, брата по духу, с которым ты еще в первую чеченскую, который тебе спину прикрывал в мясорубке, где лег каждый второй! – майор понизил голос, добавил жестко, сквозь зубы, чуть надменно, как не обстрелянному юнцу: – Война – это не игра, гражданин следователь. Это жестокость, грязь, пот и слезы. И если я замочил суку, что сожгла БТР с моими хлопцами, – он в упор посмотрел на следователя, – я поступил правильно! Именно так поступают с врагом на войне. Если б я мог уничтожить ублюдка еще раз, я бы сделал это, испытывая глубокое моральное удовлетворение. И мне плевать, – он цинично усмехнулся, сквозь зубы сплюнул на пол, – сколько жен или детей у него осталось! Заразу надо душить в зародыше! Душить!
Майор Володин до хруста сжал кулаки, вены на шее вздулись. Он замолчал. Следователь не торопил. Следователь нервно грыз ноготь.
– И вот, мы там… – Володин разжал пальцы, обессиленно опустил руки на колени.
Он тяжело вздохнул, точно сожалея, что для него не нашлось места в мирной, всем привычной жизни.
– Мы там… Не по своей воле. Мы – солдаты, – голос вновь приобрел металл, взгляд стал жестким, осанка гордой. – Наша Родина послала нас наводить конституционный порядок. Мы – там, а вы – здесь. Мы твою задницу, старлей, прикрываем, чтобы ты мог спокойно спать и не опасаться, что какой-нибудь «хорёк» взорвет твой дом или судом шариата приговорит тебя или твоего отца. Я – боевой офицер, а не убийца! – отчеканил майор Володин с нескрываемым чувством собственного достоинства. – У меня приказ Родины. Я помню, что такое офицерская честь и присяга моему народу. А сейчас ты… – он остановился, точно подыскивая правильное определение, – …желторотый маменькин сынок, спрашиваешь меня, майора Володина, Героя России, о раскаянии! – майор подался вперед и одновременно с вызовом и недоумением спросил: – О каком раскаянии ты меня спрашиваешь?! – и чуть тише, уже с болью и сожалением: – О каком?!!
– Гениально! Браво! Стоп! – крикнул Кирилл Серебряков. – Можете, черти, когда захотите!
Режиссер-постановщик сорвался с места, поднялся на сцену.
– Костя, я восхищен! Прямо в десятку! Спасибо!!!
Обеими руками он жал Обнарову руку, то и дело повторяя: «Вот собака, вот молодец!»
– Да, Старый… Ну ты дал! Я аж прослезился! – Сергей Беспалов, бывший в роли следователя, не стыдясь вытирал глаза.
– Погоди, а это что такое? – Серебряков указал на кольцо на его правой руке.
– Так, Костя, я не понял… – протянул Сергей Беспалов. – Почему друг не в курсе?
– Лёш, выключи свет, пожалуйста! Я зала не вижу! – прикрывая глаза рукой, крикнул Обнаров осветителю.
Погасли бьющие в глаза софиты.
Тая сидела в уголке, в самом конце зала. Он помахал ей рукой.
– Иди ко мне.
Она бежала к нему по центральному проходу, он спрыгнул со сцены в зал, навстречу ей, подхватил, обнял.
– Костя, мне так понравилось! Это было великолепно! Ты такой молодец!!! – возбужденной скороговоркой говорила жена.
– Спасибо, Таечка! – он радостно улыбался. – Пойдем. Сегодня наш день!
Нестандартная ситуация привлекла на сцену занятых и не занятых в постановке актеров театра, рабочих сцены. Весть о женитьбе ведущего актера расползлась по театру мгновенно, прибежали даже билетные кассиры.
– Господа, позвольте представить вам мою жену Таисию Андреевну Обнарову. Сегодня мы с Таечкой принимаем поздравления. Мы женаты… – Обнаров посмотрел на часы, стрелки показывали половину седьмого, – … женаты почти пять часов!
Кто-то добыл цветы, подарил их Тае, кто-то восторженно превозносил достоинства жениха и красоту невесты, кто-то открывал шампанское, в итоге вся компания дружно грянула: «Горько!», под которое и общие аплодисменты пришлось целоваться.
– Костик, ты проставляться-то будешь? – задал волнующий большинство вопрос Вадим Сергеев, занятый в спектакле в роли федерального судьи.
– Непременно. Сегодня милости прошу в наш ночной клуб. Отметим по-семейному. Тихо. Без лишнего шума.
– Без шума не обойдется. «Желтая пресса», держу пари, уже на ушах. Какая-нибудь проныра-уборщица уже позвонила в пару-тройку газет в надежде получить обещанный гонорар. Сейчас из театра выходить будешь, они уже тут как тут, с фотовспышками, – заметил все тот же Сергеев, после двух бокалов шампанского, выпитых друг за дружкой с обеих рук. – Ты же у нас не человек, не актер. Ты – модный бренд, Костя. Я бы сказал – брендище! Причем раскрученный – до неприличия!
– Вот, зачем ты сейчас это сказал? – с укором спросил Сергей Беспалов.
– Молчать?
– Молчи.
– Все?
– Все!
Ни Обнаров, ни Тая не слышали этого короткого препирательства. Счастливые, они принимали поздравления.