Абсурдно утверждать, будто Мария никогда не вела себя безобразно. Она действительно отличалась взрывным темпераментом, как говорили многие. Кое-когда она бывала не права; многие истории, которые о ней рассказывают, чистый вымысел. Но в большинстве случаев ее реакции можно понять и оправдать. Вот вам, например, один эпизод, о котором много писали, в прессу проникли даже фотографии. Это произошло в Чикаго. Какой-то парень, настолько невоспитанный, что даже не догадался снять шляпу, разговаривая с женщиной, пытался вручить ей повестку в суд как раз в тот момент, когда она уходила со сцены. Мария встретила его попытку словами, полными бешенства, и была абсолютно права. Как мог позволить себе этот олух задержать человека, который только что выдал девяносто девять процентов всего, чем обладал в жизни, который полностью отдал себя искусству и публике? Предположим, она не сполна заплатила налоги, но ведь можно было пару часов и подождать. Подходить в такой момент с подобным делом к артисту - в высшей степени недостойно.
Моя единственная серьезная размолвка с Марией произошла тоже в Чикаго, в 1954 году. Наверное, стоит подробно рассказать о ней, поскольку я могу поручиться за правдивость изложения. Кроме того, мне хочется показать, какие страсти иногда бушевали в предельно наэлектризованной атмосфере, создававшейся вокруг такой противоречивой личности, как Мария. Шла Травиата". Мы спели второй акт, великолепные дуэты Виолетты и Жермона-старшего. Все прошло великолепно. Мария ушла за кулисы. Последовала короткая сцена между Альфредом и отцом, я спел "Ты забыл край милый свой...". На этом действие кончается. Начал опускаться занавес, и вдруг что-то заклинило в механизме: одна половина занавеса пошла вниз, а вторая осталась наверху, потом, к большому удовольствию публики, произошло обратное. Рабочие сражались с техникой, а мне кто-то прошептал из-за кулис: "Мистер Гобби, пожалуйста, уйдите со сцены, а потом выходите на поклоны. Мы пока будем чинить эту проклятую машину".
Я пару раз огляделся в поисках Марии и тенора и, не обнаружив их, вынужден был выйти один. Публика наградила меня бурными аплодисментами. Уголком глаза я увидел мужа Марии, Баттисту Менегини, кинувшегося к ее гримерной. Вскоре Мария присоединилась ко мне, и мы вышли на поклоны. Этот выход оказался последним, так как занавес наконец подчинился. Мы разошлись по своим гримерным.
Антракт затянулся; кто-то зашел ко мне и сказал, что мадам Каллас страшно злится на меня и просит зайти к ней. Я пошел к Марии, а Менегини как раз в это время вышел из ее гримерной.
- Говорят, Мария, что ты на меня сердишься, - сказал я, - в чем дело?
- Ну-ка закрой дверь, - приказала Мария, как будто я состоял в штате ее прислуги, и добавила: - Ты должен понимать, что я никому не позволю соперничать с успехом моей "Травиаты". Если ты еще раз позволишь себе нечто подобное, я испорчу тебе карьеру.
Можете себе представить, какой глубокий вдох мне пришлось сделать после ее тирады. Затем я весьма миролюбиво ответил:
- Ты, пожалуй, поступила правильно, попросив меня прикрыть дверь. А теперь послушай. Во-первых, я всегда считал, что "Травиата" принадлежит Верди. А что касается истории с занавесом, я поступил так, как мне казалось правильным, никакой задней мысли у меня не было. Я и не думал "ущемлять права" моих коллег. Ты обещаешь испортить мою карьеру, но это просто чепуха. Разумеется, ты обладаешь огромной властью в оперном мире, но я тоже чего-то стою, и не забывай: я появился на сцене на десять лет раньше, чем ты. У тебя осталось минуты три, чтобы прийти в себя, потом надо будет идти на сцену и продолжать спектакль. В противном случае мне придется объяснить публике причину твоего отсутствия, и - ты прекрасно знаешь - я расскажу все.
После этого я оставил ее в одиночестве. Через две минуты она прошествовала мимо моей гримерной на сцену.
Третий акт прошел великолепно. Перед началом последнего действия я, как обычно, направился на сцену, чтобы еще раз посмотреть на расположение декораций. Был включен только рабочий свет. Неожиданно из угла, где в тени стояла кровать Виолетты, раздался сдавленный голос Марии. Она спросила на венецианском диалекте:
- Тито, ты сердишься на меня?
- О, Мария, - вопросом на вопрос ответил я, - ты уже здесь?
- Да. А ты все еще сердишься?
- Нет, Мария, не сержусь, - признался я более или менее искренне.
В этой маленькой оливковой ветви мира, которую она протянула мне, было нечто столь наивное, детское и трогательное, что только очень жестокий человек мог не принять ее.
- Знаешь, - сказал я, - у всех иногда бывают нервные срывы. Забудем об этом.
Больше у нас не случалось никаких размолвок. А впоследствии, бывало, Мария не принимала некоторых приглашений, не заручившись моей поддержкой.
История, о которой я вам поведал, конечно, не особенно типична. Это крайнее проявление сверхтемпераментного характера. Но когда я сказал Марии, что у всех у нас бывают нервные срывы, я не кривил душой. Вспоминаю несколько случаев, когда я расшвыривал вещи в своей гримерной. Надеюсь, никто никогда не напишет об этом, но, если такое случится, не надо проявлять ко мне никакого снисхождения. Я уже говорил о полной самоотдаче Марии, ее безграничной преданности искусству. В этой связи вспоминаю некоторые интересные подробности ее жизни, драматические изменения, которые она претерпела, создавая свой "имидж" в обществе. Помню, в 1953 году, во время записи "Лючии" во Флоренции, когда мы все вместе обедали, маэстро Серафин отважился сказать Марии, что она слишком много ест и рискует растолстеть. Мария возразила, что когда она как следует поест, то потом хорошо поет, да и вес у нее вовсе не такой уж катастрофический.
Весьма нетактично (удивляюсь до сих пор, как я мог это сказать) я заметил, что около ресторана есть весы, и предложил Марии доказать нам свою правоту. Мы пошли вместе. Мария взвесилась, после чего некоторое время пребывала в шоке. Потом она отдала мне сумку, пальто, сбросила туфли и снова встала на весы. Все это мы уже проделывали - каждый в свое время! Результат был устрашающим, и Мария погрузилась в мрачное безмолвие. Когда тебе двадцать пять лет - а ей тогда было примерно столько, - не очень-то приятно весить гораздо больше, чем положено.
В тот год я видел Марию, и то очень бегло, еще один раз, на записи "Тоски". На следующий год мы должны были снова вместе записываться. И вот в одно прекрасное утро иду я из театра, и вдруг меня кто-то окликает: "Тито!". Оборачиваюсь и вижу очаровательную высокую молодую женщину в длинном пальто. Она распахивает пальто и спрашивает: "Ну что ты теперь скажешь?" Только тогда я понял, что это Мария. Изменилась она просто неузнаваемо.
- Мария, - с чувством сказал я, - да ты просто красавица.
Она с улыбкой, искоса посмотрела на меня, и я был сражен взглядом этих удивительно красивых удлиненных глаз. С очаровательным кокетством красавица спросила:
- Тито, ты не хочешь за мной поухаживать?
- Конечно! - воскликнул я. - Можно мне занять очередь среди твоих поклонников?
А про себя я подумал: "Вот когда она по-настоящему проснулась; она знает теперь, что она женщина и что она прекрасна".
Я уверен, Мария должна была стать звездой, в этом и состояло ее предназначение; ради звездной карьеры она пожертвовала многим. И почти внезапно - хорошо это или плохо - засияла на оперном небосклоне как звезда мировой величины. Теперь Мария добавила к своей редкой музыкальной и драматической одаренности облик красавицы. И то, что в Марии проснулась уверенность в своем обаянии, наделило каждую ее роль какой-то особенной, неожиданной, лучезарной магией. Что же на самом деле давало Марии такую сверхъестественную вокальную и нервную силу? На этот вопрос у меня нет ответа. Могу только сказать, что она стала артисткой уникальной и для своего времени, и для всей истории вокального искусства.