Однажды утром почтальон принес открытку на имя Коли. Брату подходил седьмой год, и он с интересом начал разбирать незнакомый почерк. Вдруг появился папа, выхватил у Коли открытку и скрылся в своей комнате. Мы стояли ошеломленные, но нас уговорили не плакать, потому что «папа весь задрожал, по-видимому, очень взволновался открыткой», — объяснили нам взрослые. Папа вышел минут через двадцать, уже одетый в дорогу и с чемоданом в руке. Он коротко сказал Варваре Сергеевне, что едет в Самару искать жену, ибо в открытке было сказано: «Дорогой Коля, твоя мама едет поездом в Самару. Шура».

Мы, дети, по-прежнему ничего не поняли, только 16 марта, когда мама вернулась домой после трехмесячного ареста, мы узнали из ее рассказов о следующем.

Маму арестовали ночью. Первые же слова вошедшей милиции были: «Сдать оружие!». Но так как оружия дома не было, солдаты приступили к обыску. В кухне они заметили, что некоторые половицы лежат неплотно.

— Что там? Подвал? — спросили они у хозяев.

— Да, вроде бы, кладем туда ненужные временно вещи. Солдаты подняли доски, один спрыгнул в яму.

— Бомба! — закричал он. — Вот она, контра-то!

И быстро выскочил из ямы, бледный и трясущийся. Николай Евграфович пытался его успокоить:

— Это не бомба, а только оболочка от бомбы. Я храню ее, как реликвию, как память о войне, о том, как я в армии обезвредил ее. Но милиционеры не поверили.

— Если так, то лезь сам и достань ее, — сказали они. Папа достал ее и очень сожалел, что милиционеры унесли «бомбу» с собой, как они сказали «для следствия».

Собрав вещи в дорогу, супруги сняли со стены образ, и мать благословила им спящих детей. Потом супруги, прощаясь как бы навеки, поклонились друг другу в ноги, обнялись и со слезами целовались. Видя эту трогательную сцену, дворник и комендант, присутствующие как понятые, опустили головы и тоже заплакали.

Квартиру тщательно обыскивали, ворошили белье, постели, но никто не знал, что ищут. В темном углу коридора стоял чемодан и корзина с вещами Маргариты Яковлевны.

— Чьи это вещи? — спросил милиционер.

— Нашей прислуги, которая уже ушла. Приоткрыли чемодан.

— Аккуратность просто немецкая, — восхитился сыщик, — жалко такой порядок портить.

— Да, она немка была, — подтвердила мама.

— Так это вещи не ваши? Нечего их и перебирать, — решил сыщик и захлопнул чемодан.

«Бог спас нас, — рассказывала впоследствии мама. — Если бы развязали стопочки белья, перевязанные ленточками, то нашли бы всю переписку с Германией тех немцев Поволжья, которые собирались бежать из СССР, как евреи бежали из Египта. Но на границе эти немцы были задержаны, а во главе их стоял пастор — дядя нашей Маргариты. И все письма шли к нему через Маргариту, а посылались на наш адрес, на имя Зои Вениаминовны Пестовой».

Маму поместили сначала в камере Бутырской тюрьмы. Холодная, грязная, тесная и вонючая камера не так угнетала ее, как полное неведение о судьбе своей семьи и незнание, за что она арестована. На допросах ее спрашивали о родных, об образовании, об отношении к заводу, который она очень любила, так как была энтузиастка своего дела, спрашивали ее о знании немецкого языка, который она совсем не понимала. Зоя Вениаминовна со слезами умоляла сообщить ей о муже и детях, но получала такие ответы:

— Муж — сидит, дети — в детдоме.

— За что же!?

— Скажите сами.

Мама рыдала, терзалась сердцем и мысленно умоляла Пресвятую Деву заступиться за ее семью. Настрадалась моя бедная мамочка. Голодный паек и вши не так ее мучили, как безнравственное общество воров и скверные анекдоты женщин. Тогда Зоя Вениаминовна взяла инициативу в свои руки. «Я доказала им, как мелки и пошлы их интересы. Я показала этим падшим людям, как прекрасен мир, какая есть художественная литература, как интересна история. Я рассказывала без устали об убитом царевиче Димитрии, угличском чудотворце, о Борисе Годунове и Иоанне Грозном, о Петре I, и о «Братьях Карамазовых» Достоевского, и о Евангелии, и обо всем, что знала, чем горело мое сердце, — говорила мне мама. — Меня слушали, затаив дыхание. Сочувствуя этим темным людям, я легче переносила свое горе».

Однажды, когда маму переводили в другую камеру и она спускалась туда по ступенькам, к ней подбежала девочка лет пяти. При тусклом свете отдаленной лампочки маме показалось, что к ней подбежала ее дочка. Ребенок обхватил маму руками и стал обшаривать ее карманы. «Наташа!» — закричала мама, подняла девочку и глянула в ее смуглое, грязное личико. Когда мама опустила девочку вниз, с ней сделалась истерика. Она долго безутешно рыдала, вся вздрагивала, заключенные с трудом ее успокоили. В углу этого огромного сырого подвала сидели монахини. Они утешались тем, что пели молитвы и рождественские песни. Мама запомнила слова и мотивы, и когда она вернулась из тюрьмы, то выучила и меня подпевать ей. Особенно трогательны были слова Богоматери, объясняющей горе ребенка-Христа:

Ты Его утешишь и возвеселишь,

Если ум и сердце Богу посвятишь.

Ты Его утешишь, если с юных лет

Жить по воле Божьей дашь ему обет.

В одной камере с мамой сидела молодая идейная партийная работница из райкома — некая Шурка, как она себя сама называла. «У меня голова ленинская», — хвалилась она формой своего черепа и хлопала себя по затылку. Но до ленинского ума ей было далеко. Шурку посадили за следующее, как она сама рассказывала:

«Я выросла в городе и не имела ни малейшего понятия о сельском хозяйстве. Всей душой преданная советской власти, я быстро продвинулась и заняла высокое место в райкоме как крупный партийный работник. Последней весной (а это был период коллективизации сельского хозяйства) в райком пришла жалоба, что крестьяне одного села отказались выезжать в поле и засеивать землю. Меня послали выяснить это дело и наладить посев. Я приехала из города как представитель власти, созвала крестьян и спросила:

— В чем дело? Почему не засеваете поля?

— Нет посевного, — слышу.

— Покажите мне амбары.

Открыли ворота сараев. Гляжу — горы мешков.

— А это что? — спрашиваю.

— Пшено.

— Завтра чуть свет вывезти его отсюда в поле и посеять! — прозвучала моя команда.

Мужики усмехнулись, переглянулись между собой:

— Ладно. Сказано — сделано! — весело откликнулся кто-то. — За работу, ребята!

Я торжествовала: «Послушались, видно, голос у меня внушительный!».

Подписав бумаги о выдаче пшена крестьянам, я спокойно легла спать. Проснулась я поздно, позавтракала и пошла к амбарам узнать: работают ли? А в сарае уже пусто, вывезено все под метелочку. К вечеру назначаю опять собрание. Народ сходится веселый, подвыпивший, где-то гармонь играет, частушки поют. «Почему гуляют?» — недоумеваю я. Наконец пришли мужики, смеются.

— Ну как, пшено посеяли? — спрашиваю.

— Все в порядке! — отвечают. — Распорядитесь, завтра что сеять?

— А что у вас во втором амбаре?

— Мука! Давайте завтра ее сеять! — хохочет пьяный мужик.

— Не смейтесь, — говорю, — муку не сеют!

— Почему не сеют? Раз сегодня кашу посеяли, значит завтра и муку сеять будем.

Меня как обухом по голове ударило:

— Как кашу сеяли? Да разве пшено — каша?

— А Вы думали — посевное? Ободранное зерно — это каша, а Вы распорядились ее в землю сеять.

У меня все в глазах помутнело. А тут гудок — «черный ворон» за мной подъезжает. Вот и попала я в тюрьму, как вредительница. А что я понимаю?».

Вот эта-то молодая Шурка оказалась предоброй душой. Она от всего сердца расположилась к Зое Вениаминовне и взялась отослать сыну Коле открыточку о судьбе его мамы.

Чудо преподобного Серафима

Когда поезд остановился в Самаре, было около десяти часов вечера. Николай Евграфович спрыгнул на занесенный снегом полупустой перрон. Поезд ушел, воцарилась тишина, немногочисленные люди быстро исчезали. Мороз крепчал, сверкали звезды. «Куда идти, где искать жену?» — думал он.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: