Я по природе своей не терплю похабных откровений и потому не смог скрыть отвращения, что сразу заметил Франц.
— Не стройте из себя недотрогу, я подчеркиваю эти прелестные детали — но вы, быть может, никогда и не любили так, чтобы добраться до деталей, — я подчеркиваю их лишь затем, чтобы показать, как нераздельно и во всей полноте принимал в то время Ребекку.
Я находил ее просто восхитительной, сколь наивным ни представляется вам подобное исповедание веры. Этот энтузиазм, которому впоследствии суждено было довести меня до некоторых излишеств, в тот момент пребывал на стадии пылкого обожания и побуждал к нежным пылким знакам внимания — такими каждый день обмениваются все влюбленные мира. Очень скоро Ребекка использовала к своей выгоде мое неодолимое влечение: она поняла, что у меня склонность к идолопоклонству, которую следует лишь развить. Я был на десять лет старше ее, но искал хозяина, способного подчинить меня себе.
В нашем обществе женская нагота служит мерой всех вещей: награда и мечта каждого от рождения до смерти. Я превознес для вас фигуру Ребекки, воздал хвалу ее изумительным пропорциям, потрясающему лону, но еще ничего не сказал о том, что меня в ней просто опьяняло, — ее ягодицы, прекрасней которых мне видеть не доводилось. Это было нечто цельное и плотное, это была совершенная жемчужная раковина, к закрытым створкам которой я взывал с переменным успехом, попка круглая, пухлая, очень мясистая, выпиравшая со стремительностью бомбы, и жирок ничуть не лишал ее очарования. Мне хотелось бы обладать красноречием поэта, чтобы создать второе подобие этого чуда, этой изумительной подушечки, пристроенной в центре тела, и описать этот желобок — такой глубокий, что туда можно было засунуть письмо. Ничего более живого и более выразительного я не видел. Эти два громадных пуховика любви изумляли меня своим загадочным контрастом с крохотным колодцем сандалового дерева: малое являлось как бы сутью великого. Линия бедер, низ живота, выступ крупа составляли восхитительный ансамбль безупречно четкого рисунка, которым моя любовница вызывающе гордилась и никогда не упускала случая подчеркнуть его ценность, выставить его напоказ, порой даже заголяясь на публике, дабы никто не лишился столь потрясающего зрелища. У меня слишком красивые ягодицы, говорила она, чтобы просто сидеть на них, они заслуживают того, чтобы их показывали в музее, поместив на капитель колонны.
Я видел в двух этих сферах улыбчивое добродушие, трогавшее меня до слез. Малейшая пасмурность этого мячика с разрезом становилась поводом для обожания: при виде его я мог только приходить в экстаз, лобзать и вновь приходить в экстаз, щекотать, поедать. Будь я сведущ в науке вязания, сотворил бы для столь лакомой выпуклости мягчайшие пеленки, кружевные распашонки, атласные и шелковые покрывала, украсил бы бантами и вышивкой, словно королевскую куклу, вырезал бы для каждого полушария свой футляр, а для срединной канавки приберег бы серебряно-золотую кайму. Ни один из моих поцелуев не был почестью, достойной этой кожи с ее волнующей белизной. Больше всего меня изумляла гармония между этими фрагментами и всем остальным: это тело было кладезем маленьких сокровищ, но каждая деталь восхищала своей законченностью. Я предавался философским размышлениям об этих двух глобусах, блуждая взором по их изгибам: сколько миллионов лет понадобилось нашему виду, чтобы достичь такого совершенства контуров и пропорций?
Ягодицы моей возлюбленной имели ту особенность, что никогда не теряли форму и упругость: водрузив их в постель или на сиденье, Ребекка получала свое: они были по-прежнему твердыми, крепкими, лукавыми; настоящие буржуазные дамочки — уютные, игривые, толстощекие, деревенские барышни-хохотушки, пухлые милостивые богини, часовые на страже святилища, драгоценные прокладки, Сезам пещеры Али-Бабы с четырьмя десятками ароматов; нежные ласковые девчушки, гордость страны, низовья изобилия, перекликающиеся со своими близнецами спереди, две прекрасные кормы, прекрасные носовые части, прекрасные раковины, кузова без намека на деформацию, один справа, другой слева, но никогда не меняющиеся местами, всегда свежие плоды, пригодные к употреблению как зимой, так и летом, ибо совершенство всегда ходит парою. Главное же, этот зад излучал некое хорошее настроение, благожелательность по отношению к миру одушевленному и неодушевленному, приглашавшую к идиллическим союзам. Это были два ангелочка, готовых рассмеяться взахлеб, они и подшучивали над вами, и бросали вам вызов: самые враждебные народы с легкостью примирились бы под их улыбчивой звездой, ибо они воздавали по справедливости с той же непреложной верностью, с какой природа расположила их по обе стороны срединного рва. И когда лицо хмурилось, я обращался к основанию, уверенный, что обрету там дружбу и отраду. Когда мне хотелось есть или пить, когда меня терзали горе или боль, достаточно было воззвать к их светоносному теплу, тесно прижаться к ним, и все как рукой снимало. Между прочим, я заключил секретное соглашение с булочником моего квартала, и он выпекал мне хлеб в гипсовых формочках, снятых мной с ягодиц Ребекки, и каждый день мы поедали попку милой в виде ржаного или с отрубями, сухариков, бриошей и даже круассанов — по воскресеньям.
Ягодицы — это образ рая, символ изобилия, земля обетованная с молочными реками и кисельными берегами, поэтому и влекутся к ним верующие с бедняками. Не имея ничего столь восхитительного, я склонялся перед округлостями Ребекки и воспринимал их как центр моей жизни. Они были солнцем, источником, откуда я черпал познание. Этому любезному алтарю я приносил в жертву даже разум и постоянно давал ему новые имена, называя его Добрым Пастырем, Срединной Империей, Простушками, Причудницами, Натурщицами скульптора, Кумушками Любви, Метеорами, Плодородной бороздой, Аэростатами, Благоуханной грушей, а еще были Лорель и Арди, сестры Маркс, Том и Джерри, Бонни и Клайд и даже 39/40, поскольку от них у меня поднималась температура и, подобно двум блокам последней войны, они пробуждали во мне революцию. Ребекка со своей стороны даровала мне буколический титул хранителя ануса, пастыря клитора, сторожа ее небесного Иерусалима. Поэтому, лаская этот изумительный круп, я повторял свою вечернюю и утреннюю молитву с пылом фанатика, из его внушительного великолепия я сотворил божество, которому стал преданно поклоняться. И я уже не мыслил жизни вдали от его плотных стен, каждое мгновение меня должен был согревать их рассеянный свет.
Перед возлюбленной моей я ощущал болезненную скромность, ибо считал, что принадлежу к полу, лишенному благодати. «Я жалею мужчин, — говорила Ребекка, — они не ведают двух упоительных несчастий: материнства и наслаждения. Не вижу, чем могут они наверстать такой гандикап». Что такое оргазм? Один из способов, среди многих других, каким тело наше отвечает на чрезвычайное волнение. Приходилось верить, что мужское тело лишено сильных ощущений, ибо оргазмы мои были неизменными жалкими судорогами, чья амплитуда от раза к разу почти не менялась. Я стыдился своего угрюмого рациона в сравнении с ее удалыми поисками и умалчивал о своем слишком быстро утоленном желании, потому что оно означало момент телесной разлуки, возврат одиночества. Я презирал белые цветы, которые посылал в ее чрево, несчастный букет, дарующий мне удовольствие, но удаляющий от объекта его. И я стремился воздать должное наслаждению Ребекки как служитель радостей возлюбленной, вынужденно подражая изобилию ее чувств и рабски копируя самозабвение, поскольку сам их по-настоящему не испытывал. Увы, бедный пахарь этих розовых плодородных земель, никогда я не мог достичь высот ее исступленного восторга. Ребекка была, как говорится, натурой щедрой и богатой: дерево, отягощенное избытком плодов, изнемогающее под бременем своих желаний. Конечно, именно мы придаем такую ценность женской радости, привносим в нее нашу тревогу или наши слабости, ибо радость эта своей бесконечной властью частично обязана тому, что невидима. Однако Ребекка ничего не имитировала, не скрывала от меня ни одной из своих эмоций, выкрикивая их в минуту освобождения так, что у меня лопались барабанные перепонки. В музыкальном смысле ее эротизм был самым утонченным украшением, придуманным с целью обольстить меня: колдовская уловка, порабощавшая меня вечной монодией своего голоса. Я не мог избежать этих жалобных созвучий, то были долгие кошачьи концерты, которые начинались входной и кончались литанией, перезвоны воркующих звуков, вокализы, перемежающиеся с более хриплыми выдохами, мелизмы будоражащих аккордов, как во время большой обедни с певчими. У этой певицы пароксизмов любви в горле имелась своя гамма для каждого ощущения. Я приглушал как голос, так и тело, базар звуков и пугал и возбуждал меня, бесстыдные фанфары давали чувство, что ты на сцене, публику которой составляли весь дом, соседи и я сам. Она драматизировала любое мое объятие с театральной нежностью — столько же наигранной, сколько реально пережитой. Чтобы любить, она нуждалась в крайностях и чрезмерности, была более верна себе в подлинной искусственности, нежели в притворной искренности, от которой чувства опали бы, как воздушное суфле. Глаза же ее, в момент любви, становились зелеными, словно в ней взрывалось внутреннее солнце, осветляющее зрачки; а когда экстаз проходил, тяжелые веки медленно смаргивали, позволяя увидеть горящий, блуждающий взор, сводивший меня с ума.