Уилл Селф
Ком крэка размером с «Ритц»
Эпиграф к сборнику
Прекрасному человеку Фарре Анвар и – как всегда, с благодарностью – Д. И.О.
«Жизнь – это сон, который не дает мне заснуть».
Оскар Уайльд
Здание – массивное, грандиозное. У основания – огромные арки, составляющие колоннаду, вгрызающуюся в его жесткую шкуру. В центре – высокие прозрачные двери со столбами по обе стороны. В середине фасада – фронтон, и на нем через каждые двадцать футов – бесстрастные лица древних богов и богинь. Над ними – ряды окон, каждое – как сияющий глаз. Все строение – плотное, угловатое, прочное и белое – молочного цвета, полупрозрачно-белесое.
Над главным входом – вывеска, буквы которой составлены из белых лампочек. Она гласит: «РИТЦ». Тем-бе глядит на шикарный отель. Глядит, затем перебегает Пикадилли, лавируя между машин – визжащих такси, гудящих грузовиков, сигналящих автобусов. Поднимается ко входу. Швейцар неподвижен, стоит на посту у медленно вращающейся двери. Он тоже белый – молочного, полупрозрачно-белесого цвета. Белое лицо, белые руки; тяжелое пальто, почти касающееся земли окаменевшими складками – молочными, полупрозрачно-белесыми.
Тембе вытягивает черную руку. Прикладывает ладонь к колонне у двери. Наслаждается контрастом: черные с желтой окаемкой пальцы на молочном, полупрозрачно-белесом. Ковыряет колонну – так, как школьник ковыряет штукатурку. Отколупывает кусочек стены. Швейцар смотрит мимо него незрячими, молочного, полупрозрачно-белесого цвета глазами.
Тембе достает из кармана ветровки стеклянную трубку для крэка и крошит в пирексовую чашку кусочек стены. Кладет трубку на землю, у основания белой стены, а из другого кармана достает горелку. Зажигает ее опасной спичкой, чиркнув о джинсы. Горелка полыхает желтым; Тембе прикручивает пламя до шипящего синего язычка. Берет в руки трубку и, зажав чубук сухими губами, начинает поглаживать чашку синим язычком огня.
Крошки крэка в трубке тают, превращаясь в миниатюрный Анхель дыма, падающего в округлую чашку, кипя и бурля, Тембе затягивается, затягивается и затягивается, чувствуя, как изнутри поднимается волна кайфа, как она поднимается снаружи, стирая различия между вне и внутри. Он затягивается, затягивается, пока от него не остается больше ничего, кроме самого процесса, самой затяжки: ветровой конус с летящим сквозь него вихрем дыма.
Я его курю, думает, а возможно, только чувствует, он. Я курю ком крэка размером с «Ритц».
Когда Дэнни демобилизовался после «Бури в пустыне», он вернулся в Харлесден на северо-западе Лондона. Не то чтобы ему так нравился район – кому вообще он может нравиться? – но все его друзья были здесь, все те, с кем вместе он рос. И здесь же был его дядя, Даркус, – после смерти Хетти заботиться о нем было некому.
Денни не хотелось думать, что он несет ответственность за Даркуса. Он даже не знал, приходится ли старик ему просто дядей, а не двоюродным или даже троюродным. Хетти никогда не придавала особого значения формальным семейным связям и не заморачивалась на тему родственных отношений детей и взрослых. Ее больше волновали практические вопросы: кто кого кормит, кто с кем спит, кто кому не дает прогуливать школу. Может быть, Даркус приходился Дэнни родным отцом – а может, и вовсе чужим человеком.
Мать Дэнни – Корал, о которой он, по сути, ничего не знал, нарекла его другим именем – Банту. Дэнни был Банту, а его младший брат звался Тембе. Корал сказала тете Хетти, что их отец родом из Африки, отсюда и имена, однако сам он никогда в это не верил.
– Толку-то от имен, а? – сказал свеженареченный Дэнни брату, когда они сидели на скамейке у харлесденской станции метро, попивая молочный коктейль и наблюдая за бомжами, клянчащими мелочь на бухло. – Кретинские имена нам дали, если уж на то пошло. Банту! Тембе! Мать думала, что они все такие клевые и африканские, да только хрена лысого она знала. Банту – это, твою мать, племя, а Тембе – ваше жанр музыки.
– Мне по фигу, – ответил Тембе. – Мне мое имя нравится. Я теперь поднялся… – он выпятил грудь, пытаясь заполнить ветровку, – и всем скажу, чтобы звали меня Тембе – так хоть кликуху тупую не навесят или еще чего.
Тембе было девятнадцать – высокий, тощий пацан с желтовато-черной кожей и плоскими чертами лица. Денни презрительно цыкнул:
– Ты сраный торчок, Тембе, хорош втирать. Тебе повезло, что я вернулся, займусь тобой теперь.
Два брата сидели на скамейке, передавая друг другу молочный коктейль. Дэнни было двадцать пять, и Тембе вынужден был признать – выглядел он отлично. Крутой – без вопросов, с этим никто бы не стал спорить. Он всегда был крутым – и к тому же, кто бы на него ни наехал, всегда давал отпор.
Когда Тембе учился в школе, он воспринимал старшего брата чуть ли не как героя. Тот был крутым, но при этом и учился хорошо. Проблема состояла в том, что он не хотел на этом зацикливаться – или, как говорили учителя, «не хотел найти приложения для своих способностей». «Чё толку-то? – говорил он. – Ну, закончил ты эту сраную школу, и чё дальше? Как хренов послушный ниггер, переться в Центр трудоустройства? Знаешь этот прикол: «Чё сказать черному, у которого есть работа? – Дайте биг-мак и картошку…» Короче, я этой дурью маяться не собираюсь. Не забывай, как сказал Мутабарука: если останешься в стране белых надолго, ничё хорошего не выйдет. Сто пудов правда».
И Банту (так его звали тогда) как-то ухитрился собраться и улетел на Ямайку. Он утверждал, что это и была «родина», хотя и сам наверняка не знал почему, – к корням тетя Хетти относилась столь же безразлично, как и к узам родства. Однако он уговорил Стэна, державшего ямайскую забегаловку в Мэнор-Парк-роуд, чтобы его двоюродный брат пристроил его на работу в Кингстоне. В плане исторических корней все это было сомнительно, но в плане карьеры для Банту это был значительный шаг вперед.
В Кингстоне оказалось, что брат Стэна умер, или пропал без вести, или вообще никогда не существовал. Банту успел услышать все возможные версии, прежде чем перестал искать. В следующие полгода он перестал быть «Банту» и стал «Лондоном», поскольку – во всяком случае, для ямайцев – именно оттуда он был родом. И примерно в это же время он нашел постоянную работу – на человека по прозвищу Сканк, который покупал порошок с лодок и готовил из него крэк для продажи на улицах Тренчтауна.
Сканк регулярно читал Лондону лекции: «Возьми человека с улицы – он весь жесткий. Нет у него гиб-ко-сти, а значит, и расти ему не-ку-да. А возьми молодежь – они могут учиться, могут ценить, что им говоришь… Слышишь меня, пацан?» Лондон же считал, что большая часть речей Сканка была брехней. Но брехней не были M16 в масле, спрятанные под половицами его дома, и уж точно не был брехней маленький злобный «глок», который дрэдоголовый носил в плечевой кобуре.
Лондон был хорошим работником. Кое-где срезал углы, но в общем и целом следовал указаниям босса дословно. А в одном вопросе он действительно проявил себя как серьезный молодой человек: никогда не прикасался к продукту. Косячок-другой для расслабона – не вопрос. Но никаких камней, никакой дури, никакого крэка – и даже никакого порошка.
Лондон насмотрелся и на покупателей, и на своих собратьев – дилеров и гонцов. Насмотрелся на то, как у них коротило мозги. Коротало так, что они видели то, чего не было: проволочные пружины, торчащие из плоти, – доказательство, что инопланетяне засунули передатчик им в мозг. И слышали то, чего не было, типа стрекота лопастей несуществующих вертолетов Госнаркоконтроля, кружащих над их домами. Так что Лондон не трогал «дурь» – и даже не хотел трогать.
Год толкать крэк в Тренчтауне – более полной подготовки и быть не может. Это бизнес того рода, где после обучения на рабочем месте сразу выходишь на пенсию, без особого карьерного роста в промежутке. Лондон начал приобретать авторитет, так что Сканк отправил его в Филадельфию, где существовало множество возможностей для бизнеса, да и столь успешное десятилетие подходило уже к концу.