«Какой талант, какая поэзия может сохраниться в человеке, принужденном убиваться над такими предметами? – спрашивает Добролюбов. Грустно перебирать эти заметки в собрании сочинений Кокорева. Грустно за него и горько на тех, кто его довел до таких занятий. Они не мало повредили развитию его таланта».
Говоря о грустной судьбе писателя, загубившего свой талант несвойственной ему работой на заказчиков-издателей, Добролюбов приводит слова талантливого художника, выведенного Кокоревым же в рассказе «Сибирка»: «Правду сказать, не хвастая, – если бы не городская работа, где пиши одно и то же, по известной мерке, да клади побольше ярких красок, чтобы недаром платить деньги, как толкуют покупщики; если бы не это вечное малярство да не нужда, которая часто заставляет работать на скорую руку, с грехом пополам, – можно бы написать не хуже людей, хоть в академию».
Кокореву же в силу вечной нужды постоянно приводилось заниматься главным образом этим «малярством», работой «на скорую руку». Посылая (в 1848 г.) одну из своих статей Погодину, он писал ему: «Статья – товар, я – мастеровой, которому во что бы то ни стало надобно сбыть ее».
Можно только удивляться, что, работая как мастеровой, Кокорев все же находил возможность работать и как художник и писал «не хуже людей».
Социальные корни бытовых, реалистических очерков Кокорева из народной жизни – в его положении разночинца.
«Он описывал народную жизнь, – говорит, развивая мысль Добролюбова, Венгеров, – не по наслышке, не как просвещенный наблюдатель. Он сам был непосредственный сын народа, сам на своей шкуре испытывал горе, треволнения, мелкие радости той жизни, которую выставлял в своих бесхитростных рассказцах. Оттого они так полны множества бытовых черт, которых нет у писателей, стоявших несравненно выше его по чисто художественной силе» [5a] .
Это органическое народничество во многом спасало Кокорева от влияния идей «официальной народности», глашатаем которой был «Москвитянин» Погодина и Шевырева с их «квасным патриотизмом», противопоставлением Востока с его смиренномудрием «гнилому Западу», полным оправданием всего строя крепостнической России. «Коренными русскими чувствами», противопоставляемыми Западу, Шевырев считал: «чувство религиозное», «чувство государственного единства» и «сознание нашей народности». «Официальное представление о народности, – говорит Плеханов, – сочувственно разделявшееся большинством тогдашнего правящего класса, было представлением о народной массе, которая, отличаясь здоровьем и крепостью, – что очень полезно при ее полной лишений жизни, в то же время радует своих благодетелей терпением, кротостью, а главное – покорностью» [6] . Классовое сознание разночинца определяло тематику очерков Кокорева, реализм его письма, глубокое чувство грусти и теплый, мягкий юмор, с которым изображал он московских мастеровых и ремесленников, разносчиков, «ванек» и лихачей, ловких половых-ярославцев, старых крепостных слуг, мелких чиновников, тесный и бедный круг мещанской жизни с его печалями и скромными радостями.
Однако воздействие «официальной народности» ощутительно в бесхитростных очерках и рассказах Кокорева. И в его героях, и в его лирических отступлениях слишком много покорности судьбе, кротости и терпения; идиллически-сентиментальный тон, в котором он иногда ведет свое повествование о жизни «работящих бедняков», проникнутых убеждением, что «нельзя бога гневить», «будь доволен малым», – в прямой зависимости от официальной народности. Добролюбов, с глубоким сочувствием относившийся к творчеству Кокорева, отметил отсутствие в нем протеста против социальной несправедливости. «Рассказы его, – писал критик, – не протест против общественной неправды, не плод мстительного раздражения; в них нет желания отравить вам несколько минут изображением житейской неправды и незаслуженных страданий. Напротив, в произведениях Кокорева есть даже какая-то попытка примирения, в них слышится тон не допроса и суда, а скорее задушевной грустной исповеди за себя и за своих братьев. Но исповедь эта наводит на вас тоскливые думы, и их не рассеивает даже оптимизм автора…»
Близость к старой редакции «Москвитянина» сказывается иногда в языке и в стиле очерков Кокорева. «Москвитянин» отвергал у либеральных писателей даже знание русского языка. В «Памятном листке», который на протяжении двух лет печатал в «Москвитянине» некий учитель Покровский, петербургские либеральные журналисты уличались в незнании русского языка и грамматики. «Этот, – по выражению Венгерова, – достойный преемник Шишкова» набрасывался на петербургских либералов за употребление таких слов, как скандальный, реставрация, комбинация и пр.; по мнению «учителя» следовало вместо «культура» говорить «возделывание», вместо «мотивировать» – «основать действие на самой природе» [7] .
Этот консерватизм в языке, царивший в «Москвитянине», отразился и на Кокореве. Он составлял список иностранных слов, которые следует заменить словами русскими (аборигены – исконные жители, апломб – увескость, Архимедов винт – червяк, баррикады – завалы, депо – склад, пейзаж – краевид, портрет – поличие, подобень и т.п.) [8] ; в стиле сотрудника «Москвитянина» он иронизировал над словами: цивилизация, аттестация, рекомендация и т.п. (см. очерк «Публикации и вывесни»), «как будто, – писал о нем Дружинин, – жалеет о старине, когда еще не существовало промышленности, когда и без публикации язык доводил до Киева, когда были кумушки вестовщицы» [9] .
Повторяя рассуждения «Москвитянина» о чистоте русской речи, Кокорев, конечно, не сознавал всей их консервативности, не чувствовал того, что филология «Москвитянина» является вьюажением его пеакпионной идеологии, впажпебной по существу не иностранным словам, а «новым веяниям». Но разночинец, еще не осознавший и не почувствовавший необходимости протеста против изображаемой им «житейской неправды», не мог осознать эту «неправду» и в классово чуждой ему идеологии реакционного «Москвитянина». В этом, конечно, нельзя винить Кокорева, который точно так же, как и Погодин, по определению Плеханова, «представлял собою тот период в развитии наших образованных разночинцев, когда они совсем еще не имели веры в народную самодеятельность» [10] .
К счастью, рассуждения во вкусе Погодина и Шевырева не заполонили очерков Кокорева. Наблюдательность бытописателя-реалиста, бесхитростная простота, с которой он рисует быт и нравы московских ремесленников и мещан, отделяют его имя, как выразился Добролюбов, «от имен обычных вкладчиков “Москвитянина”, вместе с именами Островского, Писемского, Потехина».
Из этих имен – к ним необходимо добавить критика Аполлона Григорьева, поэта Л.A. Мея, этнографов П.И. Якушкина и С.В. Максимова, беллетриста Е.Э. Дрнянского и др. – составился в конце сороковых годов дружный кружок писателей, недавно выступивших в литературе. Был близок к этому кружку и Кокорев. Молодые писатели, «как планеты, кружащиеся вокруг своего солнца» [11] , группировались вокруг Островского. Отличительным признаком кружка была, по выражению А. Григорьева, «обновленная вера в грунт, почву, народ». Не связанные традициями славянофильства и западничества писатели, составлявшие «кружок Островского», «вырабатывали свое мировоззрение, сосредоточив свое исключительное внимание на народе, его песнях, преданиях, обрядах и пр. Тут они искали нового понимания основ народной жизни, а также вдохновения и материалов для своих художественных произведений» [12] . Однако, порвав с идеологией западников и славянофилов, отойдя от дворянских, помещичьих тем и обратившись к изображению иных социальных слоев (крестьянства, купечества, мещанства), писатели «кружка Островского» тем не менее имели нечто общее, что связывало их с «Москвитянином» Погодина, это – наивный патриотизм, любовь ко всему народному, ко всем проявлениям русской народной жизни. Достоевский назвал их «почвенниками». На основе русизма, глубокого пристрастия ко всему национальному литературная молодежь и сблизилась со стариком Погодиным. В 1851 г. кружок Островского в качестве «молодой редакции» вступил в «Москвитянин», оттеснив его прежних сотрудников, «допотопных стариков», как называл их Гоголь.