И вот вопрос: сколько их было среди сельского населения, этих сильных, способных к развитию крестьян? Очень скоро это стало ясно: после столыпинской реформы часть хозяйств ушли в отрыв, и было их около 5%. А остальные? Или кто‑то думает, крестьяне не поняли, на что их обрекают?
Деревня буквально взвыла. Общее мнение высказала Рыбацкая волость Петербургского уезда: «По мнению крестьян, этот закон Государственной думой одобрен не будет, так как он клонится во вред неимущих и малоимущих крестьян. Мы видим, что всякий домохозяин может выделиться из общины и получить в свою собственность землю; мы же чувствуем, что таким образом обездоливается вся молодежь и все потомство теперешнего населения. Ведь земля принадлежит всей общине в ее целом не только теперешнему составу, но и детям и внукам».
Письма в Государственную думу шли сотнями и тысячами, и все против реформы. Не помогло. Реформа началась помимо воли большинства населения и привела к тому, к чему должна была привести, когда такое количество людей обрекают на смерть. То, что произошло со страной через десять лет, нельзя называть переворотом. Неправильно будет назвать и революцией. Самое точное определение — объемный взрыв. И первое, что сделали в деревне — а там жило ни много ни мало 80% населения страны (а вы думали сколько?), — это добили последние помещичьи хозяйства и отменили столыпинскую реформу.
Причина предельно проста: никто не хотел умирать.
Этот селянский рай и достался в наследство новой власти: 25 млн мельчайших крестьянских хозяйств, из которых добрая половина не в состоянии себя прокормить, перманентный, ни на один год не оставляющий страну голод и культура земледелия на уровне Киевской Руси: лошадь, соха, борона, коса, серп…
Проблема была все та же: чтобы вывести страну из тупика, надо создать на селе крупные хозяйства, при этом сохранив в живых максимальное количество людей. Желательно всех. Но как это сделать?
К 1927 году, когда оформились планы индустриализации, в конце тоннеля забрезжил свет. Стало ясно, куда девать лишних людей. Развивающаяся промышленность, гуманитарная сфера, сфера услуг впитают излишки рабочей силы в течение 10–15 лет. Правда, эти 10–15 лет тоже надо как‑то прожить, но это уже, как теперь говорят, не проблема, а задача.
Да, но что делать с селом? Каким путем создавать эти самые крупные хозяйства? Не совсем ясно, какие варианты пройдут, зато ясно, какой не пройдет. Нового помещика русская деревня не примет. Сожжет, убьет — но не примет. Да и правительству зачем он нужен? Чтобы через десять лет навязать себе на шею лобби сельхозпроизводителей, которое под угрозой голода станет год за годом перекачивать к себе в карман государственный бюджет? Вот именно этого и не хватало советскому правительству, тем более в самый разгар «хлебных войн» (о них поговорим в другой раз)!
Не прокатит и ставка на крепкое индивидуальное хозяйство, о котором столько говорят апологеты известного теоретика сельского хозяйства Чаянова. Во–первых, к 1927 году уже стало ясно, к чему эта ставка ведет (об этом тоже в другой раз). Во–вторых, на селе нужны по–настоящему крупные хозяйства, не в десятки, а в тысячи гектар. А это помещики (о них мы уже говорили). Конечно, если бы правительство руководствовалось экономическими теориями… но в СССР во главе государства стояли сугубые практики.
Оставались советские хозяйства и кооперация. Если бы глава советского правительства имел веру с горчичное зерно и мог передвигать горы, он, несомненно, изменил бы менталитет населения и покрыл страну совхозами. Но в реальности «агрозаводы» крестьян не привлекали. Этот вариант был приемлем для батраков, не имеющих ни посевов, ни хозяйства: в хорошем совхозе работали меньше, а платили лучше, чем у кулака. В плохом совхозе, может, и хуже, чем у кулака, но все же лучше, чем совсем без работы.
Однако совхозов все же было слишком мало даже для имеющихся в наличии батраков. Оставался один путь — кооперация мелких хозяйств.
Сперва правительство пустило этот процесс на самотек, радуясь неуклонно растущему проценту кооперированных хозяйств. Но когда в середине 1920–х годов стали проводить обследования, выяснилась довольно неприятная истина. По данным выборочной переписи 1927 года, число хозяйств, в той или иной степени участвовавших в кооперативах, по СССР составило 49,7%. Но, во–первых, кооперировались в основном зажиточные хозяйства (а проблема была в бедняцких), а во–вторых, практически все кооперативы были либо потребительскими, либо кредитными — а проблема‑то была как раз в производстве. Производительная кооперация объединяла всего 0,6% хозяйств. Следовательно, процесс надо было подстегнуть.
Да, кстати, а что такое производственный кооператив на селе?
Да колхоз — что же еще‑то! Поэтому так и смешно, когда критики советской аграрной реформы утверждают, что надо было ставить не на колхозы, а на кооперативы. Это как, простите?
Если не цепляться за термины, то колхоз как явление известен еще с глубокой древности. Это не что иное, как старая добрая артель — большевики лишь применили артельный метод для обработки земли. Ну, а слово «колхоз» появилось во время Гражданской войны, когда на русский язык навалилась эпидемия сокращений и аббревиатур.
У этого явления было много форм: сельскохозяйственные кооперативы, артели, коммуны, товарищества по совместной обработке земли. Отличались они в основном степенью обобществления, а совпадали в основных принципах: обобществление в той или иной мере средств производства, то есть земли, скота и инвентаря, и запрет наемного труда.
Колхоз — это видоизмененная община, с той разницей, что земля, скот и инвентарь не делятся по хозяйствам, а используются сообща. Таким образом, можно получить крупное хозяйство на земле не поперек менталитета, как у творцов реформы 1861 года и у Столыпина, а в согласии с ним — если решить организационные вопросы. А что еще важнее — в колхозе поневоле сохраняется общинный принцип: хоть черный кусок, да каждому. Именно такая реформа не выбрасывала лишнее население из производственного процесса — а в России это означало выбросить и из жизни, — а сохраняла его, пусть впроголодь, но живыми. Всего‑то и нужно было, что сберечь это лишнее население на несколько лет, пока для него готовят рабочие места на заводах и стройках.
Стоит ли удивляться, что большевики положили в основу своей аграрной реформы именно производственную кооперацию?
Первые колхозы образца 1920–х годов были очень маленькими и бедными. В 1927 году в среднем на один колхоз приходилось примерно 12 дворов, шесть–семь голов крупного рогатого скота, девять–десять овец, четыре свиньи и три–четыре лошади. На 100 десятин посева у них приходилось 13,6 лошади (у единоличников — 18), правда, эта цифра в реальности несколько меньше, потому что во многих районах пахали на волах. Исходя из этих цифр можно оценить средний размер колхозных угодий — около 25 десятин, или по два на хозяйство.
Но было у них одно колоссальное достоинство: эти мелкие, бедные и неумелые хозяйства реально кооперировали бедноту! Так, в 1927 году колхозы объединяли 65,6% безлошадных, 26,3% однолошадных, 6,5% двухлошадных и 1,5% трехлошадных хозяйств, при том что безлошадных в стране было около 28%. То, что и требовалось получить!
Любимицами властей являлись, естественно, коммуны, где обобществление было максимальным. Однако крестьяне не очень приветствовали эту форму. В 1927 году коммун было лишь 8,5%, 50,3% колхозов относились к сельскохозяйственным артелям, а 40,2% — к товариществам по совместной обработке земли. Граница между ними была зыбкая, ибо каждое хозяйство жило по своим правилам, но все же некая корреляция наблюдалась.
В середине 1920–х годов в коммунах земля обобществлялась на 97%, в артелях — на 95%, в тозах — на 71,5%, так что по основному средству производства, как видим, разница невелика. Оно и неудивительно: ведь все колхозы — это кооперативы по совместной обработке земли. А вот для сельхозинвентаря эти цифры составляли уже 97, 73 и 43% соответственно, для рабочего скота — 92, 47,5 и 13%, для продуктивного скота — 73, 23, 0. Низкая степень обобществления не устраивала власть: как можно связывать хоть какие‑то долгосрочные планы со столь неустойчивыми объединениями? Но все же, с учетом крестьянских предпочтений, в качестве основной формы, рекомендованной при колхозном строительстве, была выбрана артель.