Совершая свой обход, мы не забывали заглянуть и в собор, чтобы там постоять у гробницы Гюнтера, равно почитаемого друзьями и недругами. Пресловутая плита, некогда покрывавшая его могилу, теперь была водружена на хоры. Рядом с нею находилась дверь в комнату конклава, долгое время остававшаяся для нас закрытой, покуда мы наконец не получили от высшего начальства дозволения войти и в этот примечательный зал. Но лучше бы мы по-прежнему рисовали его себе в воображении: покой, игравший столь важную роль в немецкой истории, покой, в котором собирались могущественные властители для совершения акта первостепенной важности, не только не имел торжественного вида, а был завален балками, жердями, досками и прочим хламом, который хотелось поскорее вышвырнуть оттуда. Но еще больше пищи получила наша фантазия, когда немного времени спустя нам позволили присутствовать в ратуше при показе Золотой буллы каким-то знатным иностранцам.

Не удивительно, что позднее мальчик с жадностью внимал своим родителям, а также пожилым родственникам и знакомым, любившим рассказывать о последних коронациях, быстро следовавших одна за другой. В то время вряд ли нашелся бы хоть один немолодой франкфуртец, который бы не считал эти события и все с ними связанное вершиной своей жизни. Необычайным великолепием была отмечена коронация Карла Седьмого — особенно прогремели тогда столь же богатые, сколь и изящные праздники у французского посла, — но тем печальнее оказались ее последствия для благодушного императора, не сумевшего удержать своей резиденции — Мюнхена и вынужденного чуть ли не молить о пристанище имперские города.

Коронация Франца Первого, пусть не такая блистательная, была зато украшена присутствием императрицы Марии-Терезии, красота которой, видимо, произвела не менее сильное впечатление на мужчин, чем в свое время на женщин горделивая осанка и голубые глаза Карла Седьмого. Так или иначе, но представители обоих полов наперебой расписывали мальчику, который весь превращался в слух, необычайные достоинства сих царственных особ. Всем этим воспоминаниям и восторгам старшие предавались в уже умиротворенном и радостном расположении духа: ведь Ахенский мир покончил со всеми распрями, и о коронационных празднествах франкфуртцы вспоминали так же благодушно, как о миновавших военных походах, о битве при Деттингене и прочих удивительных событиях минувших лет; казалось — как это часто бывает после наступления мира, — что все грозное и важное свершилось лишь для того, чтобы стать предметом разговора счастливых и беззаботных людей.

Не прошло и полугода в этих патриотических увлечениях, как уже приспела пора ярмарок, всегда производящих неимоверное брожение в детских умах. Постройка лавок и балаганов, благодаря чему в городе в кратчайший срок как бы возникал новый город, суета и спешка, выгрузка и распаковка товаров — все это с раннего детства пробуждало в нас неутомимо-хлопотливое любопытство и необоримую страсть к ребяческому приобретательству. Подрастая, мальчик старался то так, то эдак ее удовлетворить, в зависимости от содержимого своего маленького кошелька. Но заодно с этой суетой формировалось и представление о том, что производит человечество, в чем оно нуждается и чем обмениваются между собой обитатели разных частей света.

Наступление великой ярмарочной эпохи весной и осенью возвещалось своеобразными празднествами, тем более примечательными, что они давали нам живое представление о старом времени и о том, что дошло до нас от него. В День проводов весь народ был на ногах и целые толпы устремлялись на большую дорогу и к мосту; давка стояла до самого Саксенгаузена; окна были забиты любопытными, хотя ничего из ряду вон выходящего за весь день, собственно, не происходило. Казалось, народ высыпал на улицы, просто чтобы потолкаться, других посмотреть и себя показать. Ведь то, из-за чего поднималась эта кутерьма, должно было свершиться лишь с наступлением ночи, когда приходилось дополнять фантазией многое ускользавшее от глаз.

В давние беспокойные времена, когда каждый по собственному произволу творил злодеяния или по собственной охоте совершал добрые дела, отправлявшиеся на ярмарку торговые люди подвергались нападениям и жестоким издевкам разбойников благородного и неблагородного происхождения, а потому владетельные князья и другие высокие лица приказывали вооруженным отрядам сопровождать своих купцов до самого Франкфурта. Но и граждане имперского города не хотели уронить достоинства — своего и своих земель: они выезжали навстречу прибывшим, и тут нередко возникали споры — на какое расстояние подпустить вооруженный конвой и открыть ли ему доступ в город. Но так как дело доходило до серьезных потасовок не только во время ярмарок или при завозе товаров, но также в военное и мирное время, главным образом в дни выборов императора, когда многие высокие особы держали свой въезд во Франкфурт и их свиты — вопреки воле наших властей — пытались прорваться в город вслед за своими повелителями, то с давних пор велись переговоры, как избегнуть распрей, и были даже достигнуты известные соглашения на основе взаимных уступок, предвещавшие конец веками длившейся усобицы, тем паче что самый повод к этой бесконечной кровопролитной тяжбе давно уже устарел.

Итак, несколько отрядов бюргерской кавалерии с начальниками во главе выезжали из разных порот, в условленном месте встречались с кавалеристами или гусарами имперских чинов, имевших право на конный конвой, радушно их угощали и, помедлив до наступления вечера, едва видные нетерпеливо ожидающей толпе, возвращались в город, хотя к этому позднему часу многие всадники уже едва-едва держались в седле и с трудом правили лошадью. Наиболее многолюдные отряды въезжали в Мостовые ворота, и потому давка там была всего сильнее. Наконец, уже в полной темноте и тоже под конным конвоем, прибывала нюрнбергская почтовая карета, в которой, по старому поверью, якобы всякий раз восседала древняя старуха; тут уличные мальчишки поднимали отчаянный крик, хотя в потемках и невозможно было разглядеть пассажиров. Невообразимым и поистине пугающим становился в эти минуты напор толпы, через Мостовые ворота устремлявшейся к карете, почему окна соседних домов и были до отказа забиты народом.

Другой, еще более странный праздник, будораживший народ уже средь бела дня, был Суд дудошников. Церемония эта свершалась в память той давней поры, когда большие торговые города тщились если не освободиться от пошлин, возраставших по мере роста торговли и ремесел, то хотя бы снизить их. Император, нуждавшийся в пошлинах, иной раз даровал им эти льготы, но всего лишь на год, по истечении которого надо было снова ходатайствовать о возобновлении таковых. Ходатайство это выражалось в поднесении символических даров императорскому шультгейсу, который нередко бывал и главным мытарем; эти подношения для пущей таинственности совершались в канун Варфоломеевской ярмарки, когда шультгейс заседал в суде со старшинами. Позднее, хотя шультгейс более не назначался императором, а выбирался самим городом, за ним тем не менее сохранилось право принимать дары в день продления льгот, при соблюдении церемоний, которыми депутаты Вормса, Нюрнберга и Альтбамберга отмечали древнее высочайшее соизволение. В канун рождества богородицы объявлялось открытое заседание суда. В большом императорском зале, в огороженной его части, на возвышении сидели старшины, а ступенью повыше — шультгейс; место для уполномоченных сторонами прокураторов находилось внизу, справа. Актуарий оглашает назначенные на этот день важные судебные дела, прокураторы просят снять копии, пишут апелляции, — словом, делают все, что им положено.

Вдруг необычная музыка возвещает возвращение былых времен. Это три дудошника. Один свистит в старую свирель, другой играет на фаготе, третий — на поммере или гобое. На них синие, расшитые золотом плащи, головы покрыты, к рукавам пришпилены ноты. В таком виде они выходят из гостиницы ровно в десять часов утра в сопровождении послов и других выборных лиц и вступают в зал на глазах у любопытных франкфуртцев и приезжих. Заседание суда прекращается, дудошники со своей свитой остаются стоять перед загородкой, посол же входит в нее и становится напротив шультгейса. Символические дары точно соответствуют старинному обычаю и, как правило, состоят из товаров, которыми преимущественно торгует данный город. Перец некогда заменял собою любой товар, и потому посол города и сейчас вручает шультгейсу искусно выточенный деревянный бокал, до краев наполненный перцем. Поверх него положена пара перчаток с затейливыми прорезами, с шелковой обстрочкой и с кисточками — символ дарованной и принятой льготы, — такие перчатки, случалось, надевал и сам император. К дарам приобщена еще и белая палочка, без этой палочки в старину не обходилось ни одно судебное заседание или чтение закона, а также несколько мелких серебряных монет. Город Вормс неизменно подносил шультгейсу старую фетровую шляпу, которую тут же у него выкупал, так что она долгие годы была свидетельницей этого церемониала. Посол, произнеся свою речь, отдав дары и получив от шультгейса заверение, что льгота будет продлена, выходил из загородки, дудошники дудели, шествие удалялось в прежнем порядке, а суд продолжал заседание, покуда не вводили второго и, наконец, третьего посла. Они являлись через известные промежутки времени, отчасти чтобы продлить удовольствие публике, отчасти потому, что это были все те же старинные виртуозы, содержание которым за себя и за союзные города выплачивал Нюрнберг, ежегодно посылавший их на очередное лицедейство.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: