из книги
«ДО ИЗГНАНИЯ»
РЕЧЬ ПРИ ВСТУПЛЕНИИ ВО ФРАНЦУЗСКУЮ АКАДЕМИЮ
2 июня 1841 года
Милостивые государи!
В начале этого века Франция являла народам великолепное зрелище. В то время один человек заполнял ее собою, и он сделал Францию столь великой, что она заполнила собою Европу. Человек этот, вышедший из неизвестности, сын бедного корсиканского дворянина, порождение двух республик — ибо его предки происходили из Флорентинской республики, а сам он был порожден Французской республикой, — в короткий срок достиг такой вершины королевского величия, какой, пожалуй, никогда не видела история. Он был монархом благодаря своему гению, благодаря своей судьбе и благодаря своим деяниям. Все в нем обличало законного обладателя власти, ниспосланной провидением. На его стороне были три важнейших обстоятельства: ход событий, всеобщее признание и миропомазание. Революция его породила, народ его избрал, папа возложил на него корону. Короли и генералы, сами отмеченные роком, в предчувствии своего мрачного и загадочного будущего, признали в нем избранника судьбы. Русский царь Александр, которому суждено было умереть в Таганроге, сказал ему: «Вы предначертаны небом»; Клебер, которому суждено было умереть в Египте, сказал ему: «Вы велики, как мир»; Дезе, павший при Маренго, оказал ему: «Я — солдат, а вы — генерал»; Валюбер, испуская дух под Аустерлицем, сказал ему: «Я умру, но вы будете царствовать». Его военная слава была беспредельна, его завоевания — колоссальны.
Каждый год он все дальше и дальше отодвигал границы своей империи и намного преступил те величественные и необходимые пределы, какие бог даровал Франции. Он упразднил Альпы, подобно Карлу Великому, и Пиренеи, подобно Людовику XIV; он перешел Рейн, подобно Цезарю, и едва не перешел Ламанш, подобно Вильгельму Завоевателю. Под властью этого человека Франция насчитывала сто тридцать департаментов; с одной стороны она соприкасалась с устьем Эльбы, с другой — достигала Тибра. Он был повелителем сорока четырех миллионов французов и покровителем ста миллионов европейцев. Смело устанавливая новые границы, он использовал как материал два независимых герцогства — Савойю и Тоскану — и пять старинных республик — Геную, римские владения, Венецию, Валлис и Соединенные провинции. Он построил свое государство наподобие цитадели в центре Европы и придал ему, в качестве бастионов и передовых укреплений, десяток монархий, включив их одновременно и в свою империю и в свою семью.
Всех детей, некогда игравших с ним во дворике родного дома в Аяччо — своих кузенов и братьев, — он сделал коронованными особами. Своего приемного сына он женил на баварской принцессе, а своего младшего брата — на принцессе вюртембергской. Что до него самого, то, отняв у Австрии Германскую империю и почти присвоив ее под именем Рейнской конфедерации, отобрав у Австрии Тироль, чтобы придать его Баварии, и Иллирию, чтобы присоединить ее к Франции, — он соизволил жениться на австрийской эрцгерцогине.
Все в этом человеке было грандиозным и ослепительным. Подобный необычайному видению, он возвышался над Европой. Однажды его видели среди четырнадцати владетельных, коронованных и помазанных особ сидящим между кесарем и царем в кресле, возвышавшемся над всеми другими. В другой раз он дал возможность Тальма сыграть перед «партером королей».
Еще на заре могущества ему пришла фантазия прикоснуться к имени Бурбонов в одном из уголков Италии и возвеличить его на свой лад: Людовика, герцога Пармы, он сделал королем Этрурии. В ту же эпоху он воспользовался перемирием, навязанным врагам силой его влияния и его оружия, чтобы принудить королей Великобритании отказаться от титула «королей Франции», который они незаконно носили в течение четырехсот лет. С тех пор они больше не осмеливались вернуть себе этот титул — так решительно он был у них отобран! Революция стерла лилии с герба Франции; он тоже их стер, но только с герба Англии, возвысив их тем же способом, каким они были унижены.
Императорским декретом он то делил Пруссию на четыре департамента, то объявлял Британские острова подвергнутыми блокаде, то провозглашал Амстердам третьим городом империи — Рим был только вторым, — то извещал мир, что династия Браганца перестала царствовать. Когда он переходил Рейн, германские курфюрсты — люди, некогда избиравшие императоров, — встречали его у самых границ своих владений в надежде, что он, быть может, сделает их королями. Старинное королевство Густава Вазы, не имея наследника престола и ища себе повелителя, попросило у него в короли одного из французских маршалов. Наследник Карла V, правнук Людовика XIV, король Испании и обеих Индий просил себе в жены одну из его сестер.
Его понимали, поругивали и обожали солдаты — старые гренадеры, сдружившиеся со своим императором и со смертью. На другой день после сражений он вел с ними длинные диалоги, великолепно поясняющие великие события и превращающие историю в эпопею. В его могуществе и величии заключалось нечто простое, резкое и грозное. У него не было, как у императоров Востока, венецианского дожа в качестве кравчего, или, как у германских императоров, герцога Баварии в качестве конюшего, но ему случалось иной раз отправлять под арест короля, командовавшего его кавалерией.
В промежутках между двумя войнами он прокладывал каналы и дороги, субсидировал театры, обогащал академии, побуждал к открытиям, закладывал грандиозные памятники или, составляя кодексы в гостиной Тюильри, ссорился с государственными советниками до тех пор, пока ему не удавалось внести в текст закона, на место рутинной процедуры, высшую и простую формулу гения. И, наконец, последний штрих, довершающий, по-моему, причудливые очертания этой великой славы: своими подвигами он так глубоко вошел в историю, что мог сказать и говорил: «Мой предшественник — император Карл Великий»; а своими семейными связями он настолько слился с монархией, что мог говорить и говорил: «Мой дядя — король Людовик XVI»…
Это был удивительный человек. Его удача, господа, превозмогала все. Как я вам только что напомнил, самые знаменитые монархи искали его дружбы; древнейшие королевские династии стремились с ним породниться; знатнейшие дворяне домогались возможности попасть к нему на службу. Все головы, даже самые высокие и гордые, склонялись перед этим челом, на которое рука божья почти зримо возложила две короны: одну из золота, именуемую королевским величием, и другую, сотканную из света, именуемую гением.
Все на континенте преклонялось перед Наполеоном, все, господа, кроме шести поэтов, — позвольте мне с гордостью заявить об этом именно здесь, в зале Академии, — кроме шести мыслителей, стоявших во весь рост среди коленопреклоненной вселенной. Вот эти славные имена, и я спешу произнести их перед вами: Люси, Делиль, госпожа де Сталь, Бенжамен Констан, Шатобриан, Лемерсье.
Что означало это сопротивление? Посреди Франции, обладающей силой, могуществом, властью, господством, славой, победой; посреди Европы, восхищенной и побежденной, которая, став почти французской, сама заимствовала блеск у Франции, — что представляли эти шесть умов, восставших против гения, эти шесть репутаций, возмущенных его славой, эти шесть поэтов, гневающихся на героя? Господа, они представляли в Европе то единственное, чего не хватало тогда Европе, — независимость; они представляли во Франции то единственное, чего не было тогда во Франции, — свободу.
Боже меня избави осуждать те менее суровые умы, которые окружали владыку мира своими восхвалениями! Ведь этот человек, сперва бывший звездой нации, со временем превратился в ее солнце, и не было преступлением позволить себя ослепить. К тому же личности, которую Наполеон пожелал бы привлечь, было труднее, чем думают, защищать свои границы против этого неудержимого захватчика, обладавшего и великим искусством порабощать народ и великим искусством пленять человека. Да и кто я такой, господа, чтобы присваивать себе право высшей критики? Что за должность я занимаю? Не нуждаюсь ли скорее я сам в благожелательной снисходительности в тот час, когда я вступаю в это содружество, обуреваемый всеми чувствами сразу, гордый призвавшим меня голосованием, счастливый встреченной мною симпатией, взволнованный этой внушительной и чарующей аудиторией, опечаленный тяжелой потерей, которую вы понесли и в которой мне не дано вас утешить; смущенный, наконец, сознанием того, как мало я значу в этом почтенном месте, насыщенном чистой и братской славой великих покойников и знаменитостей, ныне здравствующих?