из книги

«ГРОЗНЫЙ ГОД»

1872

ПРЕДИСЛОВИЕ

Осадное положение неразрывно связано с Грозным Годом, и оно еще до сих пор не снято. Вот почему вы найдете в этом томе строки, замененные точками.[1] По ним впоследствии можно будет определять дату появления сборника.

По той же причине некоторые стихотворения, предназначенные для этой книги — главным образом для разделов: апрель, май, июнь и июль, — пришлось отложить. Они появятся позднее.

Времена меняются. Теперь у нас республика. У нас еще будет свобода.

Париж, апрель 1872

ПРОЛОГ

7 500 000 «ДА»

(Опубликовано в мае 1870 г.)

О нет, мой дух толпе хвалу не запоет!
Толпа всегда низка — всегда высок народ.
Толпа — лишь призрак стен с развалинами рядом,
Лишь цифра мертвая, числа бесплотный атом,
Лишь тень неясная, что нас в ночи страшит.
Толпа спешит, зовет, рыдает и бежит;
На горести ее прольем слезу участья.
Но в час, когда она, слепая, станет властью,
Мы в этот грозный час с бестрепетным лицом
О праве скажем ей на языке мужском.
Теперь, когда она хозяйка, непреклонно
Напомним ей, что есть нетленные законы,
Которые душа читает в небесах.
Толпа свята, но лишь в лохмотьях и цепях.
Угрюм и одинок, не льстец, а прорицатель,
Выходит на борьбу с толпою созерцатель.
Со взором пламенным, в котором гнев блистал,
«Восстаньте!» — к мертвецам Иезекииль взывал;
Сурово Моисей скрижали поднял в тучах;
Был гневен Данте. Дух мыслителей могучих,
Неистов, яростен, глубокой тайны полн,
Как смерч, что башни Фив грядой песчаных волн
Покрыл и поглотил, как океан — обломки, —
Неукротимый дух, сметающий потемки, —
Томится и живет заботою иной,
Чем льстить в полночной мгле, беззвездной и глухой,
Толпе — чудовищу, сидящему в засаде
С проклятой тайною в непостижимом взгляде.
Испуган бурею бунтующий колосс;
И не от ладана у сфинкса вздернут нос.
Лишь правда — фимиам суровый и несладкий,
Которым мы кадим перед толпой-загадкой,
Чья грудь, которая за брюхом не видна,
И гневом праведным и алчностью полна.
О, люди! Свет и тьма! Бездонных душ смятенье!
Порою и толпа способна на горенье,
Но, сирота судеб, она сама собой,
Едва лишь свистнет вихрь, изменит облик свой,
И, пав в навоз клоак с сияющей вершины,
Предстанет Жанна д'Арк в наряде Мессалины.
Когда на рострах Гракх разгневанно встает
Иль Кинегир суда бегущие грызет;
Когда у Фермопил с ордою азиатов
Дерутся Леонид и триста спартиатов;
Когда союзный Швиц, дубину в руки взяв,
Смиряет Габсбургов высокомерный нрав;
Когда, чтоб путь открыть, бросается на пики
Бесстрашный Винкельрид, надменный и великий;
Когда Манин воззвал — и открывает зев
Сонливец бронзовый, венецианский лев;
Когда вступают в бой солдаты Вашингтона;
Когда рычит в горах Пелайо разъяренно;
Когда, разгромленный крестьянином в бою,
Лотрек или Тальбот бежит в страну свою;
Когда восходят, бич монаха-лицемера,
Гарибальдийцы — рать воителей Гомера —
На скалы, что воспел когда-то Феокрит,
И, вольность, твой вулкан, как Этна вновь кипит;
Когда Конвент, страны невозмутимый разум,
Бросает тридцати монархам вызов разом;
Когда, объединясь и ночь с собой неся,
Как океан на мол, идет Европа вся,
Но разлетаются во прах ее угрозы
О вас, живой утес, солдаты Самбры-Мезы, —
Я говорю: «Народ! Привет, народ-герой!»
Когда же, волочась по грязной мостовой,
Целует посох пап бездельник-ладварони;
Когда, не устояв в упорной обороне,
Под тяжестью убийц раздавлены во тьме
Отвага Колиньи и разум Ла-Раме;
Когда над гнусною громадой эшафота
Появится палач и голову Шарлотты
Поднимет, осквернив ударом кулака, —
Я говорю: «Толпа!» И мне она мерзка.
Толпа — количество, толпа — стихия злая
И в слабости своей и в торжестве слепая.
И если этот сброд из рук своих опять
Захочет завтра нам владыку навязать
И душу нам согнуть пощечиной позорной, —
Не думаете ль вы, что мы смолчим покорно?
Всегда священен нам великий форум масс.
Афины, Рим, Париж, мы чтим, конечно, вас, —
Но меньше совести и правды величавой.
Дороже праведник, чем целый мир неправый.
Не может шторм сломить великие сердца.
Толпа безликая, добыча наглеца,
Готова зверствам ты предаться упоенно,
Но, внуки Гемпдена и сыновья Дантона,
Мы говорим, враги всесилья твоего:
«Ни тирании Всех, ни гнета Одного!»
Народ-боец на смерть идет прогресса ради,
А чернь корыстно им барышничает сзади
И, как Исав, берет за старшинство свое
Похлебку ту, что Рим готовит для нее.
Народ Бастилию штурмует, беспощадно
Рассеивает мрак, а чернь глазеет жадно,
Как мучатся Христос, Зенон, иль Аристид,
Иль Бруно, иль Колумб, и плюнуть в них спешит.
Народ избрал себе супругою идею,
И сделал чернь террор наложницей своею.
Незыблем выбор мой: я славлю идеал.
Народ сменить февраль вантозом пожелал,
Он стал республикой, он правит, он решает,
А чернь Тибериев венками украшает.
Я за республику, не нужен цезарь мне.
Квадрига милости не просит у коней.
Закон превыше Всех; пусть буря гневно ропщет —
Его не повалить; над будущностью общей
Ни Одному, ни Всем не властвовать вовек.
Народ — король страны, но каждый человек —
Хозяин сам себе. Таков закон извечный.
Как! Мной повелевать захочет первый встречный?
А если завтра он на выборах слепых
Задумает меня лишить свобод моих?
Ну нет! Над принципом порой толпа глумится,
Но вал уляжется и пена разлетится —
И право над волной поднимется опять.
Кто смел вообразить, что вправе он попрать
Мои права? Что я считать законом буду
Чужие низости иль вздорную причуду?
Что сяду я в тюрьму, раз в одиночке он?
Что в цепи стать звеном я буду принужден,
Коль сделаться толпе угодно кандалами?
Что должен гнуться дуб вослед за камышами?
О, человек толпы! Поговорим о нем —
О жадном буржуа, о мужике тупом.
Он революцию то славой осеняет,
То преступлением кровавым загрязняет;
Но, как на маляра могучая стена,
Взирает на него с презрением она.
Им переполнены Коринф, и Экбатана,
И Рим, и Карфаген; он схож с водой фонтана,
Что в яму сточную сбегает, превратясь
Из влаги девственной в вонючий ил и грязь.
Он после дней борьбы, исполненных величьем,
Умеет потрясти животным безразличьем
Того, кто видел сам его высокий пыл.
Сегодня он Фальстаф, а прежде Брутом был.
Он славу утопить спешит в распутстве пошлом.
Спросите у него, что знает он о прошлом,
Что сделал Вашингтон и как погиб Бара, —
Не помнит он о тех, кого любил вчера.
Вчера он возрождал предания былого,
Он бюсты воздвигал героям-предкам снова:
Риэго, Фокион, Ликург — он славил их,
Чтоб завтра позабыть об именах таких.
Неведомо ему, что был он чист недавно;
Не замечает он, как жалко и бесславно
Созданье рук своих унизил он, творец;
Еще вчера герой, сегодня он подлец.
Невозмутим и туп, на каждом перекрестке
Он белит кабаки остатком той известки,
Которой он вчера гробницы покрывал.
Скамейкой стал его гранитный пьедестал.
На латы доблести взирает он со смехом
И называет их заржавленным доспехом.
Вчера играючи он шел на смертный бой;
Хохочет он теперь за это над собой.
Он сам себе теперь — позор и оскорбленье;
Он к рабству так привык, что, полный возмущенья,
Не хочет прошлому поверить своему;
И смелость прежняя внушает страх ему.
Но разве океан ответствен за циклоны?
Но как виной толпы считать голов мильоны?
Кто станет осуждать за темные пути,
Которыми ему приходится идти,
Великий смерч людской, живую тучу, — словно
Стихия может быть невинной иль виновной?
К чему? Пускай ему рассудка не дано, —
Париж и Лондон в нем нуждаются равно:
Предшествуя огню густым и зыбким дымом,
Толпа творит прогресс, а мы — руководим им.
Пускай английская республика мертва, —
По-прежнему звучат Мильтоновы слова.
Пусть толпы схлынули, — стоит мыслитель смело;
Довольно этого, чтоб не погибло дело.
Пускай злодей сейчас счастлив, надменен, чтим, —
Восстанет право вновь и верх возьмет над ним.
Сразило небо Рим, но озарились своды
Глубоких катакомб святым огнем свободы.
За сильного — Олимп, за правого — Катон.
В Костюшко вольный дух Галгака возрожден.
Ян Гус испепелен, но Лютер остается.
Чтоб светоч подхватить, всегда рука найдется.
За правду жизнь отдать мудрец всегда готов.
Без принуждения, без ропота, без слов
От скопища рабов, что вкруг него теснится,
Уходит праведник в святую тьму гробницы,
Гнушаясь не червей, а низости людской.
О, эти Коклесы, забытые толпой,
Герои-женщины, умершие без стона:
С Тразеем — Аррия и с Брутом — дочь Катона, —
Все те, кто смел душой, чей полон света взор:
И Люкс, и Кондорсе, и Курций, и Шамфор, —
Как горд был их побег из жизни недостойной!
Так над болотами взмывает лебедь стройный,
Так над долиной змей орел, взлетев, парит.
Явив пример сердцам, в которых ночь царит,
Сердцам преступным, злым, корыстным и ползучим,
Они уснули сном угрюмым и могучим,
Закрыв глаза, чтоб мир не возмутил их вновь;
Страдальцы пролили во имя долга кровь
И молча возлегли на ложе погребальном,
И доблесть сжала смерть в объятии прощальном.
Как ласков кажется священный мрак могил
Тому, кто чист и добр, велик и светел был!
Для тех, кто говорит: «Нет правды и не будет!»,
Для тех, кто силы зла и беззаконья будит;
Для Палласов, Каррье, для Санчесов, Локуст;
Для тех, чье сердце лжет, чей мозг от мысли пуст;
Для праздных болтунов, погрязнувших в витийстве, —
Урок и приговор в таком самоубийстве!
Когда нам кажется, что жизнь сейчас умрет;
Когда не знаем мы, идти иль нет вперед;
Когда из толщи масс — ни слова возмущенья;
Когда весь мир — одно молчанье и сомненье, —
Тот, кто сойдет тогда в глубины черных рвов,
Отыскивая прах великих мертвецов,
И головой к земле в отчаянье склонится
И спросит: «Стоит ли держаться, верить, биться,
Святая тень, герой, ушедший навсегда?» —
Услышит тот в ответ из гроба голос: «Да»,
вернуться

1

Стихи, не включенные в сборник, были восстановлены в последнем издании. (Прим. автора.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: