дошедших до изнеможенья
людей советских, в плен попавших
в том - сорок первом - в окруженьях.
Погоны наши им вначале
узнать своих в нас помешали,
Но вот вскочили, вот догнали,
спросили, вскрикнули, узнали!
И я, чтоб было всем виднее,
руками вскинутый на бочку,
кричу, от счастья сам бледнея,
что бедам и разлукам - точка!
Я говорил, что без изъятья
всем, кто в плену был долгу верен,
откроет родина объятья,
жена и мать откроют двери!
Как после долгого мороза,
людей оттаивали лица.
Из глаз их брызнувшие слезы
и в смертный час мне будут сниться!
Счастливей нет и нету горше
тех лиц, еще с печатью ада,
и взгляда - вдруг, среди всех взглядов, -
его, пропавшего под Оршей,
его, стоявшего тут рядом!
- Когда, - глазами ждал ответа, -
домой? - Душа его летела.
Я дам присягу, видев это,
что он был наш душой и телом,
что, взятый в плен на поле боя,
пройдя фашистские застенки, -
хоть вешайте, хоть ставьте к стенке! -
остался он самим собою.
- Когда домой? - меня устало
он спрашивал со всеми вместе.
А было их там - тыща двести,
и столько ж матерей их ждало.
И три советских офицера -
мы говорили, веря в это:
- Американцы примут меры,
чтоб всех вернуть в Страну Советов,
что так записано в условьях,
никто не вправе задержать их! -
И все кивал, при каждом слове,
американский провожатый...
Пускай теперь меня осудят,
но в этот день, в том сорок пятом,
я был уверен - так и будет! -
не зная, что я лгу ребятам!
Хотя лишь сотня километров
в тот день ему до нас осталась
и, как листок с попутным ветром,
к нам долететь он мог, казалось,
но мать ждала его напрасно.
Ни в этот майский вечер ясный,
ни через день, ни через годы
он грудью не вдохнул свободы!
Пришло письмо из Аргентины
несчастной матери от сына.
Что было с ним за эти восемь
лет, за часы и дни без счета,
еще с кого-нибудь мы спросим
еще когда-нибудь отчета.
Я все те мытарства едва ли
за все те годы перечислю:
как проверяли его мысли,
как его письма в клочья рвали,
как в карцеры таскали - было,
и как ласкали - тоже было,
и как бесстыдно уверяли,
что родина о нем забыла.
Как от запросов материнских
его по лагерям скрывали,
как после всех похлебок свинских
вдруг для соблазна жрать давали;
как все профессора измены
и все доценты шпионажа
над ним работали в три смены,
чтоб вытравить закваску нашу!
Когда же он не стал шпионом -
как ни ласкали, как ни гнули, -
они на родину его нам
и тут, конечно, не вернули!
Он знал и видел слишком много.
Они его, полубольного,
еще, еще в одну дорогу
отправить поспешили снова.
Он по Атлантике угрюмой,
полубезумный и голодный,
плыл три недели в недрах трюма,
вконец от всех надежд свободный.
Подписан с ним контракт кабальный
с условьем на пять лет остаться
в чащобах сахарных плантаций
в стране чужой, в стране печальной.
Пришло письмо из Аргентины
несчастной матери от сына...
1954
Мы плывем на лодке через Янцзы -
Голубую реку,
я, переводчик
и еще три человека.
Мы плывем на тот берег - в Учан
из Ханькоу.
А река!
Какая река!
Я еще не видел такого!
Дождь моросит над Янцзы,
по воде - маленькие кружки.
До правого берега - плыть и плыть, а левый
еле виден из-под руки.
Под мокрыми, черными парусами
вниз, к Нанкину, уходят джонки -
жаровня шипит,
кто-то поет,
женщина кормит ребенка;
бочонки с вяленой рыбой,
дрова,
в желтых циновках рис,
капуста, наваленная до бортов, -
все проплывает вниз.
А навстречу идет пароход с баржами,
зелеными от солдат,
на корме, в чехле, - полковое знамя,
и часовые стоят.
Наверно, в верховья плывут, к Чунцину,
где еще Чан Кай-ши;
спешат, чтоб землю отдать крестьянам.
Счастья желаем им от души!
Большая река,
большая страна,
большой народ -
можно о многом передумать,
пока лодка реку переплывет.
Я этого вот человека люблю,
сидящего рядом в лодке, -
зеленый ватник,
красная звездочка,
как на наших пилотках.
Он окунает руку в Янцзы
и там забывает ее надолго...
Наверно, и я бы вот так задумался,
плыви мы через Волгу.
Он вполголоса тянет какую-то песню,
широкую, как плес, -
может быть, их "Дубинушку"
или "Есть на Волге утес"?
Потом с усталым вниманьем
поворачивается ко мне,
но глаза его далеко отсюда -
где-то там, на войне.
Он вспомнил о ней,
глядя вслед плывущим
к Чунцину солдатам.
А ему вот надо ездить со мной,
быть моим провожатым:
говорить,
объяснять,
отвечать на вопросы:
- Как то у вас?
Как это у вас? -
И немножко досадно,
и интересно,
и - приказ есть приказ.
Я этого человека люблю
и, мне кажется, понимаю,
хотя не бывал у него дома
и его языка не знаю.
Но мы с ним оба - политработники,
привыкли к схожим вещам.
Знаем, что такое - субботник,
митинг,
разговор по душам,
знаем, что такое -
когда
солдат не пообедал,
Знаем, что такое беда
и что такое - победа;
приходилось обоим и отступать,
и наступать,
и писать листовки,
и хоть это не главное
в нашей работе, -
самим брать в руки винтовки.
Переводчик нам переводит слова,
но это техника дела,
а вообще-то
мы понимаем друг друга,
мой товарищ из политотдела.
Понимаем, где черное
где белое,
кто враги,
кто друзья.
Плывем по Янцзы,
и я понимаю:
это Волга твоя.
Эти рыбаки в синих робах,
наваливающиеся на руль,
этот парус на старой джонке,
дырявый от пуль,
бурлаки в соломенных шляпах,
бредущие с бечевой,
вода за кормой,
чайки в небе,
солнце над головой,
дымок над жаровней,
далекая песня,
ребенка кормящая женщина -
все это твоя милая родина,
твоя Полтавщина
или Смоленщина.
Вот и я зачерпнул воды из Янцзы,
она синяя-синяя.
Я все время расспрашиваю,
хочешь -
ты расспроси меня.
Большое дело -
вера друг в друга!
На том и стоим:
я - с тобой,
мы - с вами;
мой народ - с твоим.
Вот и берег холмистый правый,
как мы быстро доплыли!
Недаром целую переправу
молча проговорили.
Чалку ловит старый крестьянин
из любезности,
просто прохожий.
Не правда ль,
все добрые старики
друг на друга чем-то похожи?
Я ваш разговор
читаю по жестам:
он глядит на меня, сюда,
и спрашивает тебя: "Советский?" -
И ты отвечаешь: "Да".
Он приветливо,
медленно собирает