И тот, кто строил Днепрогэс,
Когда еще ты в школе рос,
И тот боец в донских степях,
Что пал лицом на дымный снег,
И пленный тот, что в лагерях
Семь наций поднял на побег.
И если выпадает честь
Тебе в чужой стране, вдали,
Принять всю разом, всю, что есть,
Любовь, что люди берегли, -
Быть почтальоном для нее
И то неслыханный почет.
Пусть в сердце малое твое,
Как в сумку, вся она втечет -
Ни капли не присвоив сам, -
Ты человек, а не страна, -
Доставь ее по адресам,
Куда отправлена она!
1954
Новогодняя ночь,
новогодняя ночь!
Новогодняя - первая после войны.
Как бы дома хотел я ее провести,
чтобы - я,
чтобы - ты,
чтоб - друзья...
Но нельзя!
И ничем не помочь,
и ничьей тут вины:
просто за семь тыщ верст
и еще три версты
этой ночью мне вышло на пост заступать,
есть и пить,
и исправно бокал поднимать,
и вставать,
и садиться,
и снова вставать
на далекой, как Марс, неуютной земле.
"Мистер Симонов" - карточка там на столе,
чтоб средь мистеров прочих
нашел свой прибор,
чтобы с кем посадили -
с тем и вол разговор.
И сидит он, твой снова уехавший муж,
и встает он, твой писем не пишущий друг,
за столом, среди чуждых ему тел и душ,
оглядев эти пьющие души вокруг,
и со скрипом на трудном, чужом языке
краткий спич произносит с бокалом в руке.
Пьют соседи, тот спич разобрав приблизительно.
А за окнами дождик японский, пронзительный,
а за окнами Токио в щебне и камне...
Как твоя бы сейчас пригодилась рука мне -
просто тихо пожать,
просто знать, что вдвоем.
Мол, не то пережили, -
и это переживем...
А вообще говоря - ничего не случилось;
просто думали - вместе, и не получилось!
Я сижу за столом,
не за тем, где мне были бы рады,
а за этим,
где мне
никого ровным счетом не надо:
ни вот этого рыжего, как огонь,
истукана,
что напротив, как конь,
пьет стакан за стаканом,
ни соседа - майора, жующего
с хрустом креветки,
ни того вон, непьющего
парня из ихней разведки,
ни второго соседа,
он, кажется, тоже - оттуда
и следит всю беседу,
чтобы моя не пустела посуда;
даже этого, ласкового,
с нашивкой "Морская пехота",
что все время вытаскивает
разные детские фото, -
и его мне не надо,
хоть, кажется, он без затей -
и, по первому взгляду,
действительно любит детей.
До того мне тут пусто,
до того - никого,
что в Москве тебе чувства
не понять моего!
А в остальном с моею персоной
тут никаких не стрясется страстей.
Новый год. В клубе местного гарнизона
пьют здоровье русских гостей;
у нас в порядке и "пассы" и визы,
и Берлин еще слишком недавно
и полковник,
прикрыв улыбкою вызов,
как солдат,
пьет за нас -
за бывших солдат!
Это завтра они нам палки в колеса
будут совать изо всех обочин!
Это завтра они устроят допросы
говорившим со мной японским рабочим,
это завтра они, чтоб не ехал на шахту,
не продадут мне билета на поезд.
Это завтра шпиков трехсменную вахту
к нам приставят,
"за нашу жизнь
беспокоясь"!
Насуют провожатых, как в горло кости,
чтоб ни с кем не встречались, - дадут нам бой!
Все это - завтра!
А пока - мы гости:
- Хелс ту ю!
- Рашен солджерс!
- Рашен фрэндс!
- Рашен бойс![4]
..................................
Новогодняя ночь,
новогодняя ночь!
Не была ль ты поверкою после войны,
как мы в силах по дому тоску превозмочь
и как правилам боя остались верны
на пороге "холодной войны"?
Нам мечталась та ночь
вся в огнях,
в чудесах,
вся одетая в русской зимы красоту,
а досталось ту ночь
простоять на часах,
под чужими дождями,
на дальнем посту!
Ни чудес, ни огней,
ничего -
разводящим видней,
где поставить кого.
1954
В тонком доме над рекою
У хибачи греем руки.
Спросишь, что это такое,
Ты об этой штуке.
Это - лакированный горшок
С медью красною внутри,
Сверху - пепла на вершок,
А под ним - углей на три.
На циновках мы сидим
Босиком вокруг горшка,
Руки греем и молчим
По незнанью языка.
Впрочем, это даже лучше -
Никому не отвечать
И иметь удобный случай
Помолчать.
В доме холодно, спасенья
Нет.
Потому что отопленья
Нет.
Дорогого,
Дарового,
Дровяного,
Парового -
Никакого
Нет.
Говорят, что потепленье
В феврале.
А пока все отопленье
Тут, в золе.
Под золой три угля тлеют,
Легкий чад.
Трое русских руки греют,
Молчат.
Впрочем, говорят, не для обиды
Бедных
Нас
Сделан этот деревом обитый
Медный
Таз.
Не из прихоти он скован,
Не с отчаянья,
А нарочно, для мужского
Молчания.
Чтоб всю ночь над ним
Сидеть,
Молчать,
Не говорить,
Только уголь брать,
Чтоб прикурить,
Да смотреть, как под золой
Огонь
Пролетит, как голубой
Конь.
1946, Япония
Чтоб ты знала жестокие
Наши мучения,
Хоть мысленно съезди в Токио
Для их изучения.
Живем в японской скворешне,
Среди пожарища,
Четверо: я, грешный,
И три товарища.
На слово нам поверя,
Войди в положение:
Надпись над нашей дверью -
Уже унижение.
Иероглифами три имени,
Четвертое - мое,
Но так и не знаем именно,
Где - чье?
Где вы: Аз, Буки, Веди?
Забыли мы обо всем.
Живем, как зимой медведи,
Лапы сосем.
У каждого есть берлога,
Холодная, как вокзал.
Вот, не верили в бога -
Он нас и наказал.
Но чтобы тепла лишение
Не вызвало общий стон,
Как половинчатое решение
Принят у нас футон.
Футоном называется
Японское одеяло,
Которое отличается
От нашего очень мало.
Просто немножко короче,
Примерно наполовину;
Закроешь ноги и прочее -
Откроешь спину...
А в общем, если по совести
Этот вопрос исследовать, -
Футон, он вроде повести,
Где "продолжение следует".
Конечно, в сравнении с вечностью,
Тут не о чем говорить,
Но просто, по-человечеству,
Хочется поскулить.
Особенно если конечности
Мерзнут до бесконечности.
Мы вспомнить на расстоянии
Просим жен
О нашем существовании,
Положенном под футон,
Где тело еще отчасти
Согреется как-нибудь,
4
"Ваше здоровье", "Русские солдаты", "Русские друзья", "Русские парни" (англ.).