— Капитал лучше. Ежели у хороших господ жить, много можно отложить на книжку. А? Так я говорю, Авдотья Потаповна, али нет?
— Скопить, конечно, можно. А только что в этом хорошего? Копишь, копишь, выйдешь замуж, помрешь, — ан все мужу в лапы. Тоже и об этом подумать надо.
— Это вы-то помрете? Авдотья Потаповна, грех вам говорить! Да вы всякого быка переживете, не то что мужа. Вон личность-то у вас какая красная — рожа, тоись.
— От печки красная. Жаришь, жаришь, ну, и воспалишься. А в нутре у меня никакой нет плотности.
Жених смотрит на нее несколько минут пристально.
— А болезни какие у вас были?
— Болезни? Каких у меня только не бывало, спроси. Под ложечкой резь. Как поем капусты, так и…
— Ну, это что за болезнь! Этак кажный может налопаться…
— Зубы болели, все выболели. Глаза плохи стали, ноги гудут. Нашел тоже здоровую.
Жених улыбнулся светлой улыбкой, но улыбка быстро погасла, и он вздохнул.
— Ну, с этим тоже не помирают. Битая посуда два века живет. Вот у меня, можно сказать, здоровье подорвано. Двадцать лет на сукционе служу. Служба тяжелая…
— Нашел тоже сравнить! У меня здоровье-то женское. Разве может у вас быть такая слабость, как у меня, у девицы. У меня одних ребят пять штук было, — вот и считай! Дети здоровью вредят.
— Эка важность — дети! У меня у самого в прошлом году ребенок был. Помер только скоро. От прачки, от Марьи.
— Ребенок? — выпучила глаза Потаповна.
Лиловый пес тоже встрепенулся и вскинул ухо.
— Нешто в вашем возрасте это полагается?
Щеки у Потаповны вдруг отвисли и задрожали.
— Туда же стариком себя называет! В женихи лезет! Коли у вас в прошлом году дети были, так вы и через десять лет не помрете. Разве я столько протяну? Какая мне от вас польза? Лысому бесу, прости Господи, от вас польза будет, — ему и завещание делайте.
Она вдруг схватила наливку и сунула в шкап. Жених, несколько сконфуженный, чесал бороду крючковатым пальцем.
— А мне, как быдто, и собираться пора, не то дворник калитку запрет.
Потаповна яростно терла стол мочалкой, как бы давая понять, что с поэзией любви на сегодняшний день покончено, и суровый разум вступил в свои права.
— А который же час? Может, взглянете, а?
Потаповна на минутку приостановилась и сказала задумчиво:
— Все-таки же вам седьмой десяток, как ни верти.
И пошла в комнаты, взглянуть на часы. Оставшись один, жених пощупал ватное одеяло на постели, потыкал кулаком в подушки.
Вернулась Потаповна.
— Длинная-то стрелка на восьми.
— А короткая?
— Короткую-то еще не поспела посмотреть. Вот пойду ужо самовар убирать, так и посмотрю. Не все зараз.
Жених не поспорил.
— Ну, ладно. Счастливо оставаться. Завтра опять зайдем.
В дверях он обернулся и спросил, глядя в сторону:
— А постеля у вас своя? Подушки-то перовые али пуховые?
Потаповна заперла за ним дверь на крюк, села и пригорюнилась.
— Не помрет он, старый черт, ни за что не помрет! Переживет он меня, окаянный, заберет мою всю худобишку.
Посмотрела на печального лилового пса, на притихших тараканов, тихо, но сосредоточенно шевеливших длинными усами, и почувствовала, как тоскливо засосало у нее под ложечкой.
— Быдто от капусты.
Она горько покачала головой.
— Ни за что он не помрет! Вот тебе и радость!
Вот тебе и свадьба!
У гадалки
На окошке фуксия. Над фуксией верещит в клетке канарейка.
Круглый стол покрыт филейной салфеткой. Облупленные кресла.
Из дверей тянет жареным луком.
Все это вещи и явления самые обыденные, но здесь они кажутся необычайными и полными какого-то особого значения, высшего и тревожного, потому что находятся в приемной комнате у гадалки Пелагеи Макарьевны.
Канарейка как будто не совсем так попрыгивает, как их сестре полагается. Уж, видно, недаром у гадалки живет.
Филейная салфетка выглядит так серьезно, что хочется извиниться перед ней за суетное перо на шляпе.
А что луком пахнет — так уж это, видно, так нужно. Уж раз Пелагея Макарьевна, женщина, видящая как на ладони всю судьбу всего мира, находит нужным жарить лук, — тут есть над чем призадуматься.
Принимает Пелагея Макарьевна своих клиенток по одной персоне. Мужчин совсем не пускает.
— Мужчинская судьба известно какая, — объясняет она любопытствующим. — Все больше насчет девиц. А меня за этакую судьбу живо полиция прикроет.
В приемной у нее всегда полно, как у модного врача.
Влюбленная девица с подругой, взятой для храбрости.
Прислуга, на которую хозяева «грешат» из-за пропавшей ложки.
Две тетки в бурнусах — насчет Машенькиной свадьбы, — быть ей или не быть.
Толстая лавочница с дутым браслетом на отекшей руке. Сидит и тупо думает:
— А шут меня знает, чего меня сюда понесло. И как это так, возьмет нелегкая и понесет человека, и шут его знает, зачем? Чесался, видно, полтинник в моем кармане.
Три гимназистки хихикают под канарейкой.
— Нет, она удивительно говорит! Она всю правду говорит. Она мне в прошлом году сказала, что я выйду замуж за Григория. Прямо удивительно!
— Так ведь ты же не вышла.
— Ну да, потому что я еще не знакома ни с одним Григорием. Но ты только подумай, как она может так все знать.
— Мне ужасно неловко, у меня полтинник не целой деньгой, а мелочью. Она может обидеться…
— Действительно, неприлично.
— Ничего, она все равно по картам увидит, что ты ворона… Хи-хи-хи!
— Перестань!
— Хи-хи-хи!
Тетки в бурнусах бросают на них негодующие взгляды и шепчутся про свои дела. Изредка, из уважения к месту, в котором находятся, произносят слова, не выдыхая, а, наоборот, втягивая воздух в себя. Получается как бы свистящее всхлипывание, полное таинственности и значения.
— И не быть тебе, — грит, — за ним, а быть тебе, — грит, — за каронным брунетом. И што п вы думали? Пост проходит, а в мясоеде за чиновника выскочила. Ведь как по писанному.
— Господи, помилуй! Ведь даст же Бог человеку!
— А намедни Силова тоже к ней ходила. И што п вы думали?..
Дверь, ведущая в комнату гадалки, с треском раскрывается.
Через комнату, ни на кого не глядя, сконфуженно проходит в переднюю дама в трауре.
— Пожалуйте, кто следующий по очереди, — говорит певучий, сдобный голос.
Прислуга, «на которую грешат», вскакивает, испуганно оглядывается и, украдкой крестясь, на цыпочках идет к заветной двери.
— Пожалте-с! — приглашает клиентку Пелагея Макарьевна. — Присядьте на стулик.
И тут же, разом прикончив с официальной частью приема, говорит просто:
— Садись, что ли. Полтинник принесла?
Клиентка развязывает узелок платка сначала дрожащими руками, потом щелкающими зубами. Гадалка, внимательно оглядев монету, опускает ее в карман.
— Чем антиресуешься?
— Ложкой! — лепечет клиентка. — Мы ложкой антиресуемся. Ложка ихняя пропала, а они на меня. На что мне их ложка? Не видала я ложки! Я ложек очень даже много видала. Даже большое множество.
Гадалка берет со стола пухлую колоду карт, приобретшую от постоянного общения с потусторонним миром особый, очень неаппетитный вид. Точно смазанные чем-то липким, карты с трудом отставали одна от другой, и гадалка часто, многозначительно скосив глаза на клиентку, облизывала большой палец правой руки.
— Н-да-с. Посмотрим твою ложку. На бубновую кралю… Девица?
— Девица, — виновато отвечает клиентка.
— На бубновую кралю… На сердце у тебя трефонный разговор… Трефонный разговор про червонную дорогу, а может, это и не дорога, а просто к тому выйдет, что бубенный король перечит. Ну, однако, перечить ему это самое не выйдет, потому из трефонного дому через вечерний разговор по утренней дороге вот при своих хлопотах амурное свидание с денежным, значит, антиресом, — ну, только гли кого, еще не известно. Ну, а теперь, все тридцать шесть карт, скажите всю правду, что бубновой крале ждать. Ну-с, гли дому твоего жди семерку трефей — вечерний разговор. Разговаривать, значит, вечером будешь с кем-нибудь. Гли сердцу твоего пиковая дама будет с бубенным королем про свои дела разговаривать. Чем кончится?.. Кончится утренним разговором. Будешь, значит, утром с кем-нибудь разговаривать. На чем сердце успокоится?.. Успокоится твое сердце на всяких хлопотах, и болезнь близкого человека, и деньги, быдто, потеряешь. Что удивит?.. Удивишься ты на собственных слезах. Ну, вот и все. Благодарить не надо, а то не исполнится. Ну, чего еще?