— Подожди, не перебивай! Дай сказать! Почему же мне нельзя воровать? Раз это мне доставляет удовольствие.
— Держи дверь! Напирай сильней! Приготовишки ломятся.
— Тише! Тише! Петька Тузин! Председатель! Звони ключом об чернильницу — чего они галдят!
— Тише, господа! — надрывается председатель. — Объявляю, что заседание продолжается.
Иванов-третий продвинулся вперед.
— Я настаиваю, чтоб лассуждали пло молань! Я хочу пло молань шволить, а Сенька мне в ухо дует! Я хочу, чтоб не было никакой молани. Нам должны все позволить. Я не хочу увазать лодителей, это унизительно! Сенька! Не смей мне в ухо дуть! И не буду слушаться сталших, и у меня самого могут лодиться дети… Сенька! Блось! Я тебе в молду!
— Мы все требуем свободной любви. И для женских гимназий тоже.
— Пусть не заплещают нам зениться! — пискнул голосок.
— Они говорят, что обижать и мучить другого не хорошо. А почему не хорошо? Нет, вот пусть объяснят, почему не хорошо, тогда я согласен. А то эдак все можно выдумать: есть не хорошо; спать не хорошо, нос не хорошо, рот не хорошо. Нет, мы требуем, чтобы они сначала доказали. Скажите пожалуйста — «не хорошо». Если не учишься — не хорошо. А почему же, позвольте спросить, — не хорошо? Они говорят: «дураком вырастешь». Почему дурак не хорошо? Может быть, очень даже хорошо.
— Дулак, это холосо!
— И по-моему, хорошо. Пусть они делают по-своему, я им не мешаю, пусть и они мне не мешают. Я ведь отца по утрам на службу не гоняю. Хочет, идет, не хочет — мне наплевать.
Он третьего дня в клубе шестьдесят рублей проиграл. Ведь я же ему ни слова не сказал. Хотя, может быть, мне эти деньги и самому пригодились бы. Однако смолчал. А почему? Потому что я умею уважать свободу каждого ин-ди… юн-ди… ви-ди-ума. А он меня по носу тетрадью хлопает за каждую единицу. Это гнусно. Мы протестуем.
— Позвольте, господа, я должен все это занести в протокол. Нужно записать. Вот так: «Пратакол за-се… „Засе“ или „заси“? Засидания». Что у нас там первое?
— Я говорил, чтоб не приставали: локти на стол…
— Ага! Как же записать?.. Не хорошо — локти. Я напишу «оконечности». «Протест против запрещения класть на стол свои оконечности». Ну, дальше.
— Стоб зениться…
— Нет, врешь, тайное равноправие!
— Ну, ладно, я соединю. «Требуем свободной любви, чтоб каждый мог жениться, и тайное равноправие полового вопроса для дам, женщин и детей». Ладно?
— Тепе ль пло молань.
— Ну, ладно. «Требуем переменить мораль, чтоб ее совсем не было. Дурак — это хорошо».
— И воровать можно.
— «И требуем полной свободы и равноправия для воровства и кражи, и пусть все, что не хорошо, считается хорошо». Ладно?
— А кто украл, напиши, тот совсем не вор, а просто так себе, человек.
— Да ты чего хлопочешь? Ты не слимонил ли чего-нибудь?
— Караул! Это он мою булку слопал. Вот у меня здесь сдобная булка лежала: а он все около нее боком… Отдавай мне мою булку!.. Сенька! Держи его, подлеца! Вали его на скамейку! Где линейка?.. Вот тебе!.. Вот тебе!..
— А-а-а! Не буду! Ей-Богу, не буду!..
— А, он еще щипаться!..
— Дай ему в молду! Мелзавец! Он делется!..
— Загни ему салазки! Петька, заходи сбоку!.. Помогай!..
Председатель вздохнул, слез со стула и пошел на подмогу.
Политика воспитывает
Собрался он к нам погостить на несколько дней и о приезде своем известил телеграммой.
Пошли на вокзал встречать. Смотрим во все стороны, как бы не проглядеть — давно не виделись и не узнать легко.
Вот, видим, вылезает кто-то из вагона бочком. Лицо перепуганное, в руке паспорт. Кивнул головой.
— Дядюшка! Вы?
— Я! я! — говорит. — Только вы, миленькие, обождите, потому — я еще не обыскался.
Пошел прямо к кондуктору, мы за ним.
— Будьте любезны, — говорит, — укажите, где мне здесь обыскаться?
Тот глаза выпучил, молчит.
— Ваше дело, ваше дело. Я предлагал, тому есть свидетели.
Дяденька, видимо, обиделся. Мы взяли его под руки и потащили к выходу.
— Разленился народ, — ворчал он.
Привезли мы дядюшку домой, занимаем, угощаем. Объявил он нам с первого слова, что приехал развлекаться. «Закис в провинции, нужно душу отвести».
Стали мы его расспрашивать, как, мол, у вас там, говорят, будто бы…
— Все вздор. Все давно вернулись к мирным занятиям.
— Однако ведь во всех газетах было…
Но он и отвечать не пожелал. Попросил меня сыграть на рояле что-нибудь церковное.
— Да я не умею.
— Ну, и очень глупо. Церковное всегда надо играть, чтоб соседи слышали. Купи хоть граммофон.
К вечеру дяденька совсем развинтился. Чуть звонок, бежит за паспортом и велит всем руки вверх поднимать.
— Дяденька, да вы не больны ли?
— Нет, миленькие, это у меня от политического воспитания. Оборотистый я стал человек. Знаю, что, где и когда требуется.
Лег дяденька спать, а под подушку «Новое Время» положил, чтоб худые сны не снились.
Наутро попросил меня свести его в сберегательную кассу.
— Деньги дома держать нельзя. Если меня дома грабить станут — непременно убьют. А в кассе грабить станут, так убьют не меня, а чиновника.
— Поняли? Эх вы, дурашки!
Поехали мы в кассу. У дверей городовой стоит. Дяденька засуетился.
— Милый друг! Ради Бога, делай невинное лицо. Ну, что тебе стоит! Ну, ради меня, ведь я же тебе родственник!
— Да как же я могу? — удивляюсь я. — Ведь я же ни в чем не виновата.
Дядюшка так и заметался.
— Погубит! Погубит! Смейся, хоть, по крайней мере, верещи что-нибудь…
Вошли в кассу.
— Фу! — отдувался дяденька. — Вывезла кривая. Бог не без милости. Умный человек везде побывать может: и на почте, и в банке, и всегда сух из воды выйдет. Не надо только распускаться.
В ожидании своей очереди дяденька неестественно громким голосом стал рассказывать про себя очень странные вещи.
— Эти деньги, друг мой, — говорил он, — я в клубе наиграл. День и ночь дулся, у меня еще больше было, да я остальное пропил. А это вот, пока что, спрячу здесь, а потом тоже пропью, непременно пропью.
— Дяденька! — ахала я. — Да ведь вы же никогда карт в руки не брали! Да вы и не пьете ничего!..
Он в ужасе дергал меня за рукав и шипел мне на ухо:
— Молчи! Погубишь! Это я для них. Все для них. Пусть считают порядочным человеком.
Из сберегательной кассы отправились домой пешком. Прогулка была невеселая. Дяденька во все горло кричал про себя самые скверные вещи. Прохожие шарахались в сторону.
— Ладно, ладно, — шептал он мне. — Уж буду не я, если мы благополучно до дому не дойдем. Умный человек все может. Он и в банке побывает, и по улице погуляет, и все ему как с гуся вода.
Проходя мимо подворотного шпика, дяденька тихо, но с неподдельным чувством пропел: «Мне верить хочется, что этих глаз сиянье!..»
Мы были уже почти дома, когда произошло нечто совершенно неожиданное. Мимо нас проезжал генерал, самый обыкновенный толстый генерал, на красной подкладке. И вдруг мой дяденька как-то странно пискнул и, мгновенно повернувшись спиной к генералу, простер к небу руки. Картина была жуткая и величественная. Казалось, что этот благородный седовласый старец в порыве неизъяснимого экстаза благословляет землю.
Вечером дяденька запросился в концерт. Внимательно изучив программу удовольствий, он остановил свой выбор на благотворительном музыкально-вокальном вечере.
Поехали.
Запел господин на эстраде какое-то «Пробуждение весны». Дяденька весь насторожился: «А вдруг это какая-нибудь эдакая аллегория. Я лучше пойду покурю».
Кончилось пение. Началась декламация. Вышла барышня, стала декламировать «Письмо» Апухтина. Дяденька сначала все радовался: «Вот это мило! Вот молодец девица. И комар носу не подточит». Хвалил, хвалил, да вдруг как ахнет. Схватил меня за руку да к выходу.
— Дяденька! Голубчик! Что с вами!
— Молчи, — говорит, — молчи! Скорей домой. Дома все скажу.