Курорт
Сезон умирает.
Разъезжаются дачники, закрываются ванны и купальни.
В кургаузе разговоры о железной дороге, о пароходах, о скором отъезде.
Дамы ходят по магазинам, покупают сувениры: деревянные раскрашенные вазочки, финские ножи и передники.
— Сколько стоит «митя макса»[1]? — спрашивает дама у курносого, с белыми глазами, лавочника.
— Кольме марка[2], — отвечает тот.
— Кольме… гм… кольме это сколько? — спрашивает дама у спутницы.
— Три… кажется, три.
— А на наши деньги сколько?
— Три помножить на тридцать семь… гм… трижды три — девять, да трижды семь… не множится…
— Утомительная жизнь в Финляндии, — жалуется первая. — Целые дни только ходишь да переводишь с марки на рубль, да с метра на аршин, да с километра на версту, да с килограмма на пуд. Голова кругом идет. Все лето мучилась, а спроси, так и теперь не знаю, сколько в килограмме аршин, то бишь марок.
Тяжелее всех чувствует увядание жизни молодой помощник аптекаря.
Каждый четверг танцевал он в курзале бешеные венгерки с молодыми ревматичками, бравшими грязевые ванны.
Каждое утро бегал он на пристань и покупал себе свежий цветок в петличку.
Цветы привозили окрестные рыбаки прямо на лодках, вместе с рыбой, и эти дары природы во время пути любезно обменивались ароматами. Поэтому в ресторане кургауза часто подавалась щука, отдающая левкоем, а розовая гвоздика на груди аптекаря благоухала салакой.
О, незабвенные танцевальные вечера под звуки городского оркестра: скрипка, труба и барабан!
Вдоль стен на скамейках и стульях сидят маменьки, тетеньки, уже потерявшие смелость показывать публично свою грацию, и младшие сестрицы, еще не отваживающиеся.
На стене висит расписание танцев.
Вот загудела труба, взвизгнула скрипка, стукнул барабан.
— Это, кажется, полька? — догадывается одна из сидящих маменек.
— Ах нет, мамочка, кадриль! Новая кадриль, — говорит сестричка-
— Не болтай ногами и не дергай носом, — вмешивается тетенька. — Это не кадриль, а мазурка.
Распорядитель, длинноногий студент, швед, на минутку задумывается, но, бросив быстрый взгляд на расписание, смело кричит:
— Valsons!
И вот молодой помощник аптекаря, томно склонившись, охватывает плотный стан дамы, лечащейся от ревматизма в руке, и начинает плавно вращать ее вокруг комнаты. Алая гвоздика между их носами пахнет окунем.
— Pas d'espagne! — красный и мокрый, кричит распорядитель, и голова его от натуги трясется.
Выскакивает гимназист, маленький, толстый, в пузырящейся парусиновой блузе. Перед ним, держа его за руку, топает ногами пожилая гувернантка одного из докторов. Гимназист чувствует себя истым испанцем, щелкает языком, а гувернантка мрачно наступает на него, как бык на тореадора.
Маленький кадет, обдернув блузу, неожиданно расшаркнулся перед одной из теток. Та приняла это за приглашение и пустилась плясать. К ужасу маленького кадета, тетка проявила чисто испанскую страсть и неутомимость в танцах. Она извивалась, пристукивала каблуками и посылала своему крошечному кавалеру вакхические улыбки.
Помощник аптекаря выделывал такие кренделя своими длинными ногами, что наблюдавший за танцами у дверей старый полковник даже обиделся.
— Поставить бы им солдат на постой, перестали бы безобразничать.
Распорядитель снова справляется с расписанием и призывает всех к венгерке.
Страсти разгораются. Пол, возраст, общественное положение — все стушевывается и тонет в гулком топоте ног, визгах и грохоте оркестра.
Вот женщина-врач в гигиеническом капоте мечется с двенадцатилетним тонконогим крокетистом, вот две барышни — одна за кавалера, вот десятилетняя девочка с седообразным шведом; вот странная личность в бархатных туфлях и парусиновой паре лягается, обняв курсистку-медичку.
Ровно в час ночи оркестр замолкает мгновенно. Напрасно танцоры, болтая в воздухе ногами, поднятыми для «па де зефир», умоляют поиграть еще хоть пять минут. Музыканты мрачно свертывают ноты и сползают с хоров. Они молча проходят мимо публики, и многие вслух удивляются, как это три человека в состоянии были производить такой страшный шум.
На другое утро томный аптекарский ученик, загадочно улыбаясь, толчет в ступке мел с мятой.
Открывается дверь. Она. Дама, страдающая ревматизмом в руке.
— Bitte… Marienbad… — лепечет она, но глаза ее говорят: «Ты помнишь»?
— Искусственный или натуральный? — тихо спрашивает он, а глаза отвечают: «Я помню! Я помню!»
— Гигроскопической ваты на десять пенни, — вздыхает она («Ты видишь, как трудно уйти отсюда»).
Он достает вату, завертывает ее и потихоньку душит оппопонаксом.
В петличке у пего увядшая вчерашняя гвоздика. Сегодня уже не привезли новых цветов.
Осень.
Взамен политики
Конст. Эрбергу
Сели обедать.
Глава семьи, отставной капитан, с обвисшими, словно мокрыми усами и круглыми, удивленными глазами, озирался по сторонам с таким видом, точно его только что вытащили из воды и он еще не может прийти в себя. Впрочем, это был его обычный вид, и никто из семьи не смущался этим.
Посмотрев с немым изумлением на жену, на дочь, на жильца, нанимавшего у них комнату с обедом и керосином, заткнул салфетку за воротник и спросил:
— А где же Петька?
— Бог их знает, где они валандаются, — отвечала жена. — В гимназию палкой не выгонишь, а домой калачом не заманишь. Балует где-нибудь с мальчишками.
Жилец усмехнулся и вставил слово:
— Верно, все политика. Разные там митинги. Куда взрослые, туда и они.
— Э нет, миленький мой, — выпучил глаза капитан. — С этим делом, слава Богу, покончено. Никаких разговоров, никакой трескотни. Кончено-с. Теперь нужно делом заниматься, а не языком трепать. Конечно, я теперь в отставке, но и я не сижу без дела. Вот придумаю какое-нибудь изобретение, возьму патент и продам, к стыду России, куда-нибудь за границу.
— А вы что же изволите изобретать?
— Да еще наверное не знаю. Что-нибудь да изобрету. Господи, мало ли еще вещей не изобретено! Ну, например, скажем, изобрету такую какую-нибудь машинку, чтобы каждое утро, в положенный час, аккуратно меня будила. Покрутил с вечера ручку, а уж она сама и разбудит. А?
— Папочка, — сказала дочь, — да ведь это просто будильник.
Капитан удивился и замолчал.
— Да, вы действительно правы, — тактично заметил жилец. — От политики у нас у всех в голове трезвон шел. Теперь чувствуешь, как мысль отдыхает.
В комнату влетел краснощекий третьеклассник гимназист, чмокнул на ходу щеку матери и громко закричал:
— Скажите: отчего гимн-азия, а не гимн-африка.
— Господи, помилуй! С ума сошел! Где тебя носит! Чего к обеду опаздываешь? Вон и суп холодный.
— Не хочу супу. Отчего не гимн-африка?
— Ну, давай тарелку: я тебе котлету положу.
— Отчего кот-лета, а не кошка-зима? — деловито спросил гимназист и подал тарелку.
— Его, верно, сегодня выпороли, — догадался отец.
— Отчего вы-пороли, а не мы-пороли? — запихивая в рот кусок хлеба, бормотал гимназист.
— Нет, видели вы дурака? — возмущался удивленный капитан.
— Отчего бело-курый, а не черно-петухатый? — спросил гимназист, протягивая тарелку за второй порцией.
— Что-о? Хоть бы отца с матерью постыдился?!..
— Петя, постой, Петя! — крикнула вдруг сестра. — Скажи, отчего говорят д-верь, а не говорят д-сомневайся? А?
Гимназист на минуту задумался и, вскинув на сестру глаза, ответил:
— А отчего пан-талоны, а не хам-купоны!
Жилец захихикал.
— Хам-купоны… А вы не находите, Иван Степаныч, что это занятно? Хам-купоны!..
Но капитан совсем растерялся.