За окном раздаются выстрелы. Король посылает церемониймейстера узнать, что случилось.

Церемониймейстер (вернувшись через минуту, радостно). Отрадные новости, ваше величество! Население салютует вам выстрелами. К сожалению, по недосмотру залп был дан по часовым у ворот дворца, так что в данный момент они уже наслаждаются в раю Магомета с прелестнейшими гуриями.

Король (мрачно). Могу я поговорить с моей супругой?

Церемониймейстер. Временно я не советовал бы этого вашему величеству. Дело в том, что в горах над Тираной по утрам очень прохладно. Кроме того, я не рекомендовал бы вашему величеству вступать в конфликт с нашим военным министром, который так предан королеве, что похитил ее и увез в горы.

Король падает бел чувств, а когда приходит в себя, видит кругом море огня.

Церемониймейстер. Не извольте беспокоиться, ваше величество, это всего лишь праздничная иллюминация в вашу честь. Ваши подданные только что подожгли дворец.

Король (смотрит из окна в сад, коленки у него подкашиваются). А что это за дерево, украшенное флагами с албанским орлом?

Церемониймейстер. Сук на нем предназначен для вас, ваше величество. Это будет «Дерево первого албанского короля». (С поклоном подает королю руку.) Прошу вас проследовать, ваше величество.

Занавес милосердно опускается.

Из записок австрийского офицера

Дали мне нового денщика по фамилии Тюрмулин. Его предшественник от меня сбежал. Здесь, в пограничных галицийских гарнизонах, это как-то вошло в привычку: год или два эти олухи мирятся с тем, что их лупишь по морде, потом задают деру.

Прихожу я как-то домой под градусом, велю ему снять с меня сапоги. Он стал снимать, но очень неловко. Ткнул я его носком сапога в рыло, а он заплакал: «Больно, господин капитан!»

— Не ори, сукин сын, — ласково говорю я. — А то совсем разобью тебе сопатку. С вами иначе нельзя — только в морду, сукины дети. А вы, едва покажется капля крови, уже орете, как зарезанные. Написать бы на вас рапорт да упрятать в подвал, чтобы вы там сгнили, как старая картошка. Какой же ты солдат, коли боишься капельки крови? Вот погоди, будет война с Россией, казаки тебе отрежут уши.

Он заплакал еще громче, потом разинул рот и говорит:

— Я не из-за того плачу, господин капитан, а потому что душа болит.

Я люблю потолковать с дураками, вот и говорю ему:

— А почему же у тебя душа болит, сукин ты сын Тюрмулин?

Он вытянулся, как в строю, взял под козырек, слизал кровь с губы и говорит:

— Осмелюсь доложить, душа болит по дому да по Андрейке.

Я закурил.

— А кто он такой, твой Андрейка, сукин ты сын?

Он снова взял под козырек, смехота, и только! А я лежу на диване и пускаю дым колечками.

— Осмелюсь доложить, господин капитан, Андрейка — это мой младший брат. Прикажете рассказывать дальше, господи и капитан?

— Рассказывай, дубина.

Смешно было глядеть, как он рассказывает. Стоит навытяжку, словно на параде, и таращит на меня глаза.

— Родом я из Малинова, господин капитан. Маленькая такая, ладная деревушка, кругом дубовые и березовые рощи да луга. В степи пруд. Солнце зайдет, осока на пруду золотится, пахнет так сладко, лошади в траве скачут… Придет Андрейка, мой братишка, я посажу его на коня, и едем мы с ним к пруду. Осмелюсь доложить, господин капитан, Андрейка — пригожий паренек: волосы русые, мягкие, глаза голубые. По воскресеньям мы с ним ходим гулять. Сапожки я ему стачал, высокие голенища, идет важно, как поп, и меня держит за руку. Андрейка, голубок мой…

Опять он захныкал. Не удержался я, пихнул его легонько ногой в брюхо. И засмеялся.

— Осмелюсь доложить, господин капитан, плачу я не только по Андрейке, а и по нашей матушке. Она с ним дома одна… Скоро сенокос, жалко мне ее, матушку милую. Стара уже, седая, вся высохла, зубов нет, есть может только кашу. Меня взяли в солдаты, на ней дома все заботы остались…

Я наблюдаю Тюрмулина. Он сейчас глядит в окно, там видна равнина, широкая, бескрайняя, кругом трава да низкие курганы с могилами.

— Вот аисты летят, господин капитан, к нам летят в Малиново. Сейчас их там на лугах полным-полно, по вечерам кричат в голос.

Опять он заплакал и стал жаловаться на судьбу. Так расхныкался, что пришлось встать и дать ему по шее.

— Ну хватит, дурак. Вот тебе крона, сбегай за сигаретами.

Он взял под козырек, утер нос и ушел. Я заснул, а когда проснулся, было уже темно.

— Тюрмулин, сукин сын, зажги лампу!

Ни ответа ни привета. Я встал и сам пошел зажечь свет.

А Тюрмулина нигде нет. Удрал, сволочь. Смылся из батальона, сукин сын.

Через месяц его привели, и он просил дать ему поговорить со мной.

Ну, я, как его увидел, размахнулся и дал ему по морде.

— Господин капитан, — говорит он. — Я ту крону положил на кухне в старый башмак.

И заплакал.

— Так у меня болела душа, осмелюсь доложить, господин капитан. Аисты, вольные птицы, летят к нам в Малиново, и меня потянуло.

— Понятно, понятно, голубок, — сказал фельдфебель, державший его за шиворот. — Потянуло тебя к вашим девкам! — И саданул его под ребро, так что Тюрмулин икнул и заохал.

— Никак нет, господин фельдфебель. Мне только захотелось вольно пожить, по дому у меня душа болела.

— И по водке, сучий сын, — ухмыльнулся фельдфебель. — Каналья ты этакая, гайдамак гуцульский!

Тюрмулин опять вздохнул:

— У меня душа человечья… Почему же птица может летать свободно?

— Ужо, голубок, в гарнизоне тебе все растолкуют, — сказал я. — Там из тебя эту самую душу вытрясут. — Я помахал пальцем у него перед носом. — У нас душа не положена, у нас полагается дисциплина, маршировка, вот что. Уведите его!

Тюрмулина увели, а я пошел в кухню поглядеть, врет ли он насчет той кроны. И вправду, она лежала в старом башмаке, завернутая в бумажку, на которой было коряво написано: «Виноват, господин капитан…»

Бунт третьеклассников

Третьеклассники Заградка и Розточил задались благородной целью сжить со света своего классного наставника Губера. Давно уже у них накипело, на сердце, и неудовлетворительные отметки по греческому, которыми их преследовал рок, все увеличивали пропасть между ними и их классным наставником. Как обычно бывает во время великих исторических переворотов, достаточно было малой искры, чтобы вспыхнул пожар.

Этой малой искрой оказались несколько строк Корнелия Непота, в которых древнеримский писатель сообщает, каким способом Солон избавил Афины от тирана Клеона.

Пожар бунта еще больше раздул сам учитель Губер, вызвав Заградку и Розточила к доске.

Оба шли туда со своими учебниками греческого языка, как на казнь, между тем как пан Губер смотрел на них с кафедры глазами удава, который гипнотизирует брошенного ему в клетку поросенка так, что тот цепенеет на месте.

— Начинайте читать с четвертой фразы заданного, Заградка, — произнес ледяным тоном пан Губер.

Заградка, удрученный, прочел:

— «Правда только одна. Отец имеет два глаза, мать и сестра — четыре. Я вырастил собаку, которая бегает и спит».

— Довольно. Переведите!

Заградка всячески старался отдалить казнь. Он долго вытирал нос, наконец в отчаянии воскликнул:

— Виноват, пан учитель!

Потом тихим голосом перечел еще раз первое предложение: «Правда только одна» — и захныкал, загудел:

— Виноват, прямо из головы выскочило, как по-гречески «правда».

Учитель махнул рукой, и Заградка, застыв у доски, увидел, как он слюнит карандаш и ставит в журнале большую, толстую единицу. Пришла очередь Розточила. Мрачный и хмурый, он не стал плакать.

Вперив в учителя полный ненависти взгляд, он сказал:

— Виноват, пан учитель… я не приготовил…

Теперь и он увидел, как учитель слюнит карандаш и выводит против его фамилии страшный, огромный, толстый кол, затем услышал голос пана Губера:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: