— Мы опоздаем на борьбу, — сказала Эзинма матери.
— Она не начнется до захода солнца.
— Но ведь уже бьют барабаны.
— Барабаны бьют с полудня, а борьба начнется только тогда, когда сядет солнце. Пойди погляди, вынес ли отец ямс на день.
— Вынес. Мать Нвойе уже готовит.
— Тогда пойди и за нашим. Надо поскорей приготовить обед, а то еще опоздаем на состязание.
Эзинма побежала за ямсом и принесла два клубня, лежавшие у низенькой изгороди, возле зернохранилища.
Эквефи стала проворно чистить ямс. Проказливая коза фыркала, поедая очистки. Эквефи накрошила ямс и высыпала его в горшок с курятиной.
Тут они услышали чей-то плач неподалеку от дома. Похоже было, что это плачет Обиагели, сестра Нвойе.
— Кажется, Обиагели плачет! — крикнула через двор Эквефи, обращаясь к матери Нвойе.
— Она. Верно, разбила свой кувшин для воды.
Плач слышался уже совсем близко, и вскоре показались дети, — они шли друг за другом, неся на головах кувшины разного размера, соответственно своему возрасту. Впереди всех с самым большим кувшином шел Икемефуна, по пятам за ним следовал Нвойе с двумя младшими братьями. Шествие замыкала заливавшаяся слезами Обиагели. В руках она держала круглую подушечку для головы, на которую ставился кувшин.
— Что случилось? — спросила мать, и Обиагели поведала ей трогательную историю. Мать стала утешать ее, обещая купить новый кувшин.
Младшие братья Нвойе собирались уже рассказать матери, как все произошло в действительности, но Икемефуна грозно посмотрел на них, и они прикусили языки. А дело было в том, что Обиагели вздумала танцевать иниянгу с кувшином на голове. Она шла, скрестив на груди руки и покачивая бедрами, совсем как взрослая женщина. Когда кувшин упал и разбился, она захохотала. Плакать же стала только тогда, когда они подошли к дереву ироко, у самого дома.
А барабаны все били, настойчиво и упорно. Их звуки неразрывно слились с ритмом жизни самой деревни. Это было словно биение ее сердца. Барабанная дробь дрожала в воздухе, в солнечном свете и даже в листьях деревьев, зажигая волнением всю деревню.
Эквефи отлила похлебки для своего мужа в миску и прикрыла ее. Эзинма понесла миску к нему в оби.
Оконкво сидел на козьей шкуре и уже ел блюдо, приготовленное первой женой. Обиагели, которая принесла ему еду из хижины своей матери, сидела на полу, дожидаясь, когда он кончит. Эзинма поставила перед ним свою миску и села рядом с Обиагели.
— Сиди, как положено женщине! — прикрикнул на нее Оконкво. Эзинма сдвинула ноги и вытянула их перед собой.
— Отец, ты пойдешь смотреть на борьбу? — спросила Эзинма после надлежащей паузы.
— Пойду, — ответил он, — а ты?
— И я пойду. — И опять немного помолчав, спросила: — Можно я понесу твою скамейку?
— Нет, это дело мальчиков.
Эзинма пользовалась особой любовью отца. Она была очень похожа на свою мать, которая когда-то славилась красотой на всю деревню. Но свою любовь к Эзинме отец проявлял лишь в очень редких случаях.
— А сегодня Обиагели разбила свой кувшин, — сообщила Эзинма.
— Да, она мне говорила, — ответил Оконкво между двумя глотками.
— Отец, ведь во время еды не полагается разговаривать, — сказала Обиагели, — перец может попасть не в то горло.
— Это ты правильно сказала. Слышишь, Эзинма? Обиагели моложе тебя, но разумнее.
Он открыл миску, присланную второй женой, и опять принялся за еду. Обиагели взяла свою миску и ушла в хижину матери. Потом пришла Нкечи с третьей миской. Нкечи была дочерью третьей жены Оконкво.
А вдали продолжали бить барабаны.
Глава шестая
На ило высыпала вся деревня — мужчины, женщины, дети. Они окружили большую площадку, оставленную для борцов. Старейшины и другие почтенные люди сидели на собственных скамейках, принесенных сюда их сыновьями или рабами. Среди сидящих был и Оконкво. Все остальные стояли, кроме тех, которые пришли заранее и заняли немногочисленные места для зрителей, — обструганные бревна, положенные на козлы.
Борцы еще не явились, и центром внимания по-прежнему оставались барабанщики. Они тоже сидели — впереди зрителей, лицом к старейшинам, под старым развесистым деревом, которое считалось священным. В нем, дожидаясь своего рождения, обитали духи хороших детей. В обычные дни посидеть под сенью этого дерева приходили молодые женщины, хотевшие иметь ребенка.
Всего барабанов было семь. Они были установлены в длинном деревянном ящике соответственно своей величине. Трое мужчин ударяли по ним палками, в нервном возбуждении бросаясь от одного барабана к другому. Они были одержимы духом барабанов.
Юноши, на обязанности которых лежало наблюдение за порядком, сновали среди зрителей, совещаясь друг с другом и с представителями двух соревнующихся команд. Борцы пока еще не вступали в круг и держались позади толпы. Время от времени двое юношей с пальмовыми ветками в руках обегали круг и оттесняли зрителей, хлопая ветками по земле у их ног, а если кто упрямился, то и по ногам.
Наконец в круг вступили все борцы, встреченные ревом и рукоплесканиями толпы. Барабаны пришли в исступленье. Зрители подались вперед. Юноши, следящие за порядком, побежали по кругу, размахивая своими ветками. Старики покачивали головами в такт барабанам и вспоминали дни, когда они сами боролись под эти пьянящие звуки.
Состязание начали мальчики пятнадцати — шестнадцати лет. У обеих борющихся сторон было по три таких мальчика. Они не были настоящими борцами, — их выпускали только для затравки. Первые две схватки закончились быстро. Зато третья произвела настоящую сенсацию даже среди старейшин, которые обычно не проявляют своего волнения столь открыто. Она закончилась так же скоро, как и первые две, быть может, даже скорее. Однако мало кому доводилось видеть прежде подобную борьбу. Как только мальчики сошлись, один из них сделал какое-то движение, настолько молниененосное, что ничего нельзя было понять, и другой борец растянулся на спине. Толпа взревела, дико захлопала в ладоши, так что на минуту в этом шуме потонули неистовые звуки барабанов. Оконкво вскочил, но тотчас же снова сел. Трое молодых людей из команды победителя выбежали вперед, высоко подняли его и, приплясывая, понесли под приветственные возгласы толпы. Вскоре все узнали, что имя мальчика Мадука, это был сын Обиерики.
Барабанщики остановились передохнуть перед началом настоящих состязаний. Тела их блестели от пота, они обмахивались веерами, пили воду из мисок и ели орехи кола. Они вдруг снова сделались обычными людьми, — смеялись, разговаривали друг с другом и с теми, кто был поблизости. Казалось, воздух, до предела наэлектризованный общим возбуждением, вдруг разрядился, — словно плеснули водой на тугую кожу барабана. В толпе началось движение, многие, должно быть, только теперь увидели, кто стоял или сидел рядом с ними.
— А я тебя и не заметила, — сказала Эквефи женщине, стоявшей с ней плечом к плечу с самого начала соревнований.
— И не удивительно, — ответила женщина. — Я никогда еще не видела такой огромной толпы. Скажи, это правда, что Оконкво чуть не убил тебя из ружья?
— Правда, милая, правда. Ах, что только было, просто слов не хватает рассказать.
— Значит, твой чи хорошо тебя хранит. А как поживает моя дочь Эзинма?
— Хорошо, сейчас она здорова. Может быть, и останется в живых.
— Думаю, что останется. Сколько ей лет?
— Около десяти.
— Ну, так я думаю, она будет жить. Если они не умирают до шести лет, то обычно выживают.
— Я все время молюсь, чтобы она выжила, — сказала Эквефи с тяжелым вздохом.
Женщину, с которой она разговаривала, звали Чиело. Она была жрицей Агбалы — Оракула Холмов и Пещер. А в обычной жизни это была вдова с двумя детьми. Они с Эквефи очень дружили и торговали на базаре под одним навесом. Чиело любила Эзинму, единственную дочь Эквефи, и называла ее «моя дочь». Часто, покупая бобовые лепешки, она давала несколько штук Эквефи для Эзинмы. Вряд ли кто-нибудь, увидев Чиело в повседневной жизни, поверил бы, что она и есть та самая женщина, которая пророчествует в святилище Агбалы.