Они в Vinterstue, в той сумрачной комнате, где прошлым вечером загорелась лампа. Теперь, при свете дня, Питер Клэр видит, что то, что он принял за простые деревянные панели на стенах, в действительности писанные маслом картины с лесными сценами и морскими пейзажами в золоченых рамах, а потолок украшен лепниной, расписанной золотом и голубым. В углу комнаты стоят пюпитры.
— Вот, — говорит Йенс Ингерманн, — где мы иногда играем. Дни, когда мы здесь играем, хорошие дни, но их не так много. Посмотрите вокруг и скажите мне, не увидите ли вы в этой комнате нечто необычное.
Питер Клэр осматривает прекрасный мраморный камин, украшенный королевским гербом, серебряных львов, первых свидетелей его прибытия, трон, обитый темно-красной парчой, два дубовых стола, многочисленные кресла и подставки для ног, прекрасные бронзовые бюсты, тяжелые канделябры и модель корабля, выполненную из слоновой кости.
— Нет? — спрашивает Йенс Ингерманн. — Ничего необычного?
— Нет…
— Отлично. Тогда пойдем дальше. Следуйте за мной.
Они выходят в приемную и сворачивают налево, в коридор с мощеным полом. Почти сразу Йенс Ингерманн открывает тяжелую железную дверь, и Питер Клэр видит уходящие вниз ступени узкой винтовой лестницы.
— Здесь темно, — говорит Йенс Ингерманн, — не оступитесь.
Ступени вьются вокруг мощной каменной колонны. Они заканчиваются в узком туннеле, по которому Йенс Ингерманн быстро идет в сторону мерцающего вдали огня. Выйдя из туннеля, Питер Клэр оказывается в обширном сводчатом погребе, освещенном двумя прикрепленными к стенам факелами. В погребе пахнет смолой и вином, на резных подставках стоят сотни бочек, словно миниатюрные корабли в высохшем доке.
Йенс Ингерманн идет медленно, его шаги отдаются под сводами слабым эхом. Но вот он поворачивается и показывает рукой на пустое пространство между двумя рядами бочек.
— Вот это место, — говорит он.
— Винный погреб?
— Да. Здесь держат вино. И вон в той клетке несколько несчастных куриц, которые никогда не видят ни света солнца, ни какой-нибудь зелени. Вы замечаете, как здесь холодно?
— Полагаю, в погребе и должно быть холодно.
— Значит, вы к этому привыкнете? Вы это предсказываете?
— Привыкну?
— Да.
— Нет, я не думаю, что мне придется проводить здесь много времени. Я не слишком большой знаток…
— Все ваше время.
— Извините, герр Ингерманн…
— Его Величество, разумеется, ничего не сказал вам. Никто не сказал, а то вы, возможно, и не приехали бы. Но именно здесь мы и существуем. За исключением тех благословенных дней, когда нас зовут в Vinterstue, где мы играем.
Питер Клэр недоверчиво смотрит на Йенса Ингерманна.
— Но какой цели может служить оркестр в погребе? Здесь нас некому слушать.
— О, это гениальная выдумка, — говорит Йенс Ингерманн. — Говорят, во всей Европе нет ничего подобного. Я спросил вас, не заметили ли вы в Vinterstue чего-нибудь необычного. Вы не заметили двух железных колец в полу?
— Нет.
— Сейчас я не помню, прикреплены к ним веревки или нет. Вероятно, нет, иначе вы бы заметили. Видите ли, мы находимся прямо под Vinterstue. Рядом с троном часть пола может подниматься и опускаться с помощью веревок. Под люком есть решетка, а под ней набор медных труб разного размера, которые выведены в своды погреба. По форме они напоминают музыкальные инструменты, поэтому звуки, которые мы производим здесь, без всякого искажения передаются наверх, и посетители Короля дивятся, слыша их; они не знают, откуда доносится музыка, и думают, уж не призраки ли давно умерших музыкантов играют в Росенборге.
Говоря все это. Йенс Ингерманн расхаживает по погребу, но Питер Клэр стоит где стоял, осматривается по сторонам и видит, что факелы не единственный источник света в погребе, что две узкие щели в стене выходят в сад. Это не окна, а всего лишь отверстия в кирпичной кладке. И глядя на них, Питер Клэр видит, как несколько заблудившихся снежных хлопьев влетают в погреб.
Ингерманн читает его мысли.
— Если вы думаете, что нам было бы здесь теплее, если бы это помещение не было открыто внешнему миру, то все мы с вами согласимся, но я лично просил Короля приказать заделать эти отверстия… Он отказывается. Говорит, что вину надо дышать.
— Но мы можем замерзнуть здесь насмерть. Разве ему это безразлично?
— Я иногда думаю, что если бы кто-нибудь из нас умер, то он, возможно, и отвел бы нам другое место, однако на такую роль весьма трудно найти добровольца.
— Но как мы можем сосредоточиться, если нам холодно?
— От нас ждут, что мы привыкнем; и вот что удивительно — мы действительно привыкаем. Средиземноморцам, которые есть в нашей небольшой компании, синьору Руджери и синьору Мартинелли, это особенно тяжело. Немцы, датчане, англичане и, разумеется, норвежцы переносят довольно сносно. Вы сами убедитесь.
После крещения младенца Кристиана забрали от матери.
В то время существовал обычай вверять ребенка попечениям более старшей женщины, — как правило, матери матери, — поскольку считалось, что более зрелые женщины более опытны в борьбе со смертельной опасностью и лучше своих отпрысков способны бороться за жизнь младенца.
Королева София утешилась двумя дочерьми и запретным вязанием, но полагают, что жажда накопления тайного богатства ведет отсчет с того момента, когда ее лишили сына, к которому она уже успела привязаться.
Едва теплившаяся жизнь Принца Кристиана была вверена заботам его бабки Герцогини Елизаветы Мекленбургской{21}, жившей в Гюстрове{22}, что в Германии. Она наняла двух трубачей и повелела им расхаживать перед дверью, которая вела в комнату Принца. Когда ребенок кричал, им надлежало дуть в трубы, и Герцогиня или ее женщины тут же прибегали. То, что трубные гласы поднимали весь замок, отнюдь не тревожило Герцогиню. «Главное, — говорила она с раздражением, — чтобы ребенок не умер. Остальное ерунда».
Чтобы конечности Принца не искривились, в его пеленки вдоль тельца продевались металлические прутья. Ребенок кричал днем и ночью, днем и ночью ревели трубы. Когда одна из женщин предложила убрать прутья, неумолимая Герцогиня обвинила ее в излишней снисходительности и слезливой сентиментальности. Однако на своей кухне она наблюдала за приготовлением мази из листьев окопника для излечения натертостей, причиненных железными прутьями. Когда у Принца начали прорезаться молочные зубы, она распорядилась не разрезать ему десны, чтобы они могли раскрыться так, как «земля раскрывается, давая свободу первым весенним побегам».
Когда пеленкам было дозволено не так плотно сжимать маленького Принца, его крепким ножкам разрешили лягаться, а пухлым ручкам исследовать предметы, находящиеся в пределах их досягаемости, Герцогиня стала часто сажать маленького Кристиана себе на колени и разговаривать с ним. Говорила с ним она по-немецки. Она рассказала ему о том, как устроены небо и земля, о том, что Бог и Его святые пребывают высоко в безграничной голубизне неба и что ангелы летают среди белых облаков. «Теперь ты понимаешь, — объяснила она, — что поскольку Дания водное королевство с тысячью озер и отражения небес здесь более многочисленны, чем в других местах земли, то отражения эти, видимые глазами людей и хранимые в сердцах людей, заставляют их любить и Бога, и природу и делают их спокойными и миролюбивыми. Когда ты станешь Королем, то сможешь править ими и пользоваться их полным доверием».
Пока она говорила, Принц играл с ее волосами, которые она специально для него распускала и заплетала их в косы. Некоторые до сих пор шепчутся о том, что Король признался в одной странной вещи: он думает, что помнит длинные золотые косы своей бабушки Герцогини Мекленбургской, и когда бывает особенно взволнован, то поглаживает большим и указательным пальцами свою собственную косу, свои священные спутанные волосы, и что это поглаживание собственных волос успокаивает и утешает его. Однако никто не знает, правда ли это, а если правда, то кому он в этом признался. Возможно, Кирстен. Или Кирстен все это выдумала.