— Может быть, Сир, за исключением того, что, насколько мне известно, некоторым людям музыка вовсе не кажется утешением…
— Возможно, у них нет души? Возможно, дьявол украл их души, когда они родились?
— Возможно…
— Или они все еще, подобно детям, существуют на поверхности мира и полагают, будто под ней ничего нет?
— Или еще не слышали той музыки, которая поистине божественна?
— Я об этом не думал, но ваше предположение вполне разумно. Возможно, нам следует увеличить число публичных концертов? Как вы полагаете? Интересно, Короли и правительства скупятся на музыку? Интересно, было бы у нас больше внешнего порядка, если бы люди могли слушать песни в банях и паваны{35} в тавернах?
— Вы могли бы провести такой опыт. Ваше Величество.
— Да, мог бы. Очень многие наши подданные во власти грусти и смятения. Они не знают, как быть в этом мире. Не знают, почему они живы.
Питер Клэр затрудняется с ответом. Он опускает глаза, и его длинные пальцы ласкают деку и корпус лютни. Король глотает остаток белого порошка, громко икает и ставит стакан.
— А теперь я посплю, — говорит он. — Этой ночью я совсем не спал. В половине пятого пошел за утешением к жене, но она меня прогнала. Не знаю, чем это кончится.
Король Кристиан еще не упомянул про «поручение» для Питера Клэра, которое держал на уме, и сейчас, когда он готовится ко сну Питер Клэр встает, полагая, что это знак уйти и оставить Короля одного. Мгновение он стоит в нерешительности перед кроватью, и Король смотрит на него снизу вверх.
— Вот мое поручение, — говорит он. — Я хочу, чтобы вы охраняли меня. Сейчас я не могу вам сказать, надолго ли это, сложное это поручение или простое, но я прошу вас о любезности, как просил бы ангела. Вы мне ее окажете?
Питер Клэр внимательно смотрит на крупное некрасивое лицо Короля. Он сознает, что в эти мгновения, видимо, начинается нечто значительное и, возможно, он все-таки прибыл в Данию не напрасно, однако точно не знает, в чем заключается это нечто. Ему очень хочется спросить, что Король имеет в виду под словами «охраняли меня», но он боится показаться бестолковым и никчемным.
— Конечно, я это сделаю, Сир.
Я была старшей дочерью бумажного купца Синьора Франческо Понти и жила под его доброй защитой в Болонье{37} до двадцати лет, пока Граф ОʼФингал не появился в нашем доме. Он влюбился в меня с первого взгляда.
Я была одета в белое. Мои черные волосы кольцами рассыпались, обрамляя мое лицо. Я протянула руку Графу ОʼФингалу, которому в то время было тридцать два года, и, видя, как он подносит ее к губам, сразу поняла, что у него на уме. Спустя три месяца я стала его женой, и он привез меня сюда, в свое имение в Клойне на западе Ирландии.
Граф ОʼФингал, которого друзья всегда называли просто Джонни, был очень достойным человеком, и я должна чистосердечно рассказать о его рыцарском поведении и тех нежных заботах, которыми он меня окружил. У Графа был мягкий, приятный голос, в первый год нашего супружества он терпеливо наставлял меня в английском языке, а по вечерам, когда в Клойне не было гостей, читал мне сонеты Шекспира, отчего многие из этих великих творений сохранились в моей памяти и сейчас, в это горестное время, приносят мне утешение.
В том, что Джонни ОʼФингал любил меня, я никогда не сомневалась и никогда не усомнюсь. Какая-то доля того, что в Болонье он назвал своим «видением», навсегда осталась с ним, поэтому даже с годами я не постарела в глазах ОʼФингала. Когда мне исполнилось тридцать, я по-прежнему была тем ангелом в белом, которого он увидел возле камина у моего отца, и мое тело, которое к тому времени подарило ему четверых детей, оставалось для него прекрасным девичьим телом.
Но сейчас я понимаю, что именно в этом его страстном заблуждении можно было заметить тень трагедии, которая начала разворачиваться на десятом году нашего супружества.
Граф ОʼФингал был на двенадцать лет старше меня, но выглядел моложе своего возраста. Он был очень высок, думаю, около шести футов и четырех дюймов{39}, отчего мой отец, хоть и считал его честным и обаятельным человеком, не слишком любил стоять рядом с ним и всегда предпочитал вести беседу сидя.
У него были очень нежные руки. И эти его руки всегда находились в движении, жестикулировали, сплетались и расплетались, словно стремились оторваться от рук и улететь — обрести существование, независимое от тела. У него были красивые серые глаза, очень белая кожа и негустые волосы приятного каштанового цвета. Люди Клойна, поскольку он был их хозяин и господин, а его отец, покойный Граф, — очень дотошный, рачительный землевладелец — содержал фермы и коттеджи в полном порядке, всегда спрашивали меня: «А как поживает ваш красавец, леди ОʼФингал?» По правде говоря, слово «красавец», по-моему, не совсем подходило к Джонни ОʼФингалу, однако он был в меру пригожим молодым человеком, и за мои первые одинокие годы в Ирландии я к нему очень привязалась.
Он стал ласковым отцом для наших четверых детей и с таким же терпением относился к их занятиям и детским шалостям, как и к моим ошибкам при изучении английского языка. Когда мы сидели за обедом в величественной, отделанной мрамором комнате или у камина, где он читал мне сонеты Шекспира, я часто ловила себя на том, что смотрю на него и думаю, что приняла правильное решение, согласившись взять его себе в мужья. Должна добавить еще одно: Джонни ОʼФингал владел значительным состоянием.
А сейчас я должна подойти к рассказу о великой катастрофе. Она началась холодной зимней ночью, когда вокруг нашего дома ревела буря и я слышала рев моря так близко, словно оно намеревалось проникнуть в комнаты и всех нас затопить.
Испугавшись, я разбудила Джонни, тот поднялся, зажег лампу и накинул на мои плечи шаль. Он сказал мне, что мальчиком часто слышал такое же бушующее море, но знал, что ему во веки веков не добраться до наших дверей; так он меня успокоил и, взяв мои руки в свои, устроился рядом со мной около лампы.
Через некоторое время он поблагодарил меня за то, что я его так кстати разбудила. Когда я осведомилась почему, он сказал мне, что ему приснился необычный сон и что, проспи он до утра, сон мог бы растаять и превратиться в то самое ничто, которым мы называем позабытое.
Джонни ОʼФингалу снилось, что он может сочинять музыку. В своих чудесных грезах он спустился в зал, где стояли два верджинела (на которых он сносно играл) и куда иногда приглашал лучших ирландских музыкантов своего времени, чтобы развлечь концертом нас и своих друзей. Он сел перед ними и достал лист кремовой бумаги моего отца и заново отточенное перо. В безумной спешке он нарисовал нотный стан, басовый ключ и стал заносить на бумагу сложные музыкальные знаки, которые соответствовали звукам и гармониям, теснившимся в его голове. Когда он стал проигрывать записанную им музыку, оказалось, что это элегия, исполненная такой красоты и грации, ничего равного которой он не слышал ни разу в жизни.
Сон Джонни показался мне настолько чудесным, что я сразу сказала:
— Почему бы вам сейчас же не спуститься вниз и не проверить: может быть, когда вы сядете за инструмент, то вспомните мелодию?