А у меня на душе – болото. Лосев сочувственно на меня смотрит, это я догадываюсь, что сочувственно, потому что Григорьич – верный друг. Из-за меня он два лишних рейса остается старпомом, ему уже давали пароход, но равной замены Григорьичу я не нашел и поклонился ему в ноги. Он отличный моряк, всю жизнь во льдах и понимает их никак не хуже меня, а может, и лучше. Впрочем, помощники сплошь да рядом бывают и способнее и умнее своего капитана, работают больше и спят меньше, но лишь самые дальновидные из них понимают, что участь капитана куда тяжелее: решения принимать ему. И морщин и седины у Мастера больше, чем у его штурманов, если он даже и не старше их: ибо ничто так не сжигает человека, как необходимость решать. Бывает, пока его примешь, такое решение, месяц жизни проживешь в одну минуту. Я был тогда совсем мальчишкой, вахтенным рулевым, но запомнил навсегда, как на наш транспорт неслась торпеда. Мне казалось, она идет прямо в борт, мои пальцы окаменели, я ждал команды, а капитан Прокофьев смотрел на торпеду и молчал. Потом я понял, что идти прежним курсом – это и было его решение. Торпеда прошла в трех метрах от кормы, капитан снял фуражку и вытер лоб. За полминуты он наполовину поседел – это в его-то тридцать лет.
А я теперь старше его на двадцать с гаком и устал от решений. Пора тебе, Василий Петрович, кончать со льдом и дохаживать свой век на линии Одесса–Батуми; будешь с умным видом слушать жалобы туристов на «невыносимую» качку (волнение моря два балла) и на испорченный кондишен в каютах, отчитывать боцмана за дурно покрашенный клюз и каждый день, как положено просоленному морскому волку, выходить к обеду в свежей крахмаленой рубашке. Ведут же где-то люди такую вот прекрасную жизнь!
– Как думаешь, Григорьич, не придавить ли подушку минуток на шестьдесят?
Лосев кивает, выходит в штурманскую рубку. За что еще я его люблю, так это за то, что он никогда не задает ненужных вопросов. А станет Мастером – выучит тому же своего старпома. Отдыхать я могу спокойно, Григорьич ни за что не покинет рубку, пока я в постели. Ложиться, впрочем, я не собираюсь, а вот душ мне не помешает: решение хорошо принимать на свежую голову. Минут десять я избиваю себя попеременно то горячими, то холодными струями, растираюсь докрасна мохнатым полотенцем и, помолодевший, выхожу в спальню. Из кабинета доносятся чьи-то голоса. Без разрешения ко мне входят только летчики, самозванно даровавшие себе такую привилегию. В том, что они придут, я нисколько не сомневался и заранее знал, о чем будем сейчас говорить
– «Капитан, капитан, улыбнитесь», – весело мурлычет Крутшшн. – С легким паром, Петрович!
– Спасибо. Чай, кофе?
– Мы уже заварили. – Крутилин кивает на чайник. – А где бальзам?
– В шкафу. Хозяйничай, я сейчас.
Я иду в штурманскую и перебрасываюсь с Григорьичем несколькими словами. Потом возвращаюсь в каюту, сажусь и молча смотрю на гостей. Раз пришли выяснять отношения, пусть сами начинают. Белов мрачен, как туча, а Крутилин, чтобы чем-то заполнить неловкую паузу, насвистывает и гремит чашками.
– Слухи по кораблю ползают, Петрович, – не выдерживает Белов.
Я пожимаю плечами.
– По кораблю всегда ползают какие-нибудь слухи.
– На сей раз плохие слухи, Петрович. – Белов сверлит меня глазами. – Будто ты думаешь брать курс на север.
– А куда бы ты пошел, Коля?
– На юг, капитан, на юг!
Так, игра началась. Раньше я сказал бы ему прямо, а сейчас потяну. Жаль, но прежней близости у нас долго не будет, я человек злопамятный.
– Мы уже там были, Коля, и чуть там не остались. Я думал, что ты это помнишь.
– За тот раз я извинился, ты был, конечно, прав.
– А теперь предлагаешь снова лезть в капкан?
– Почему обязательно в капкан?
– Я не сказал, что обязательно. Но вероятность очень велика.
– Не знаю, я не моряк, я летчик.
– Ах, ты не знаешь!
– Я знаю только одно: ребят на Лазареве оставлять нельзя. Они свое отзимовали и пришли на берег, в, эту берлогу, чтобы мы их забрали и доставили домой. Они год с лишним жен и детей не обнимали, капитан!
– Демагог ты, Николай Белов. Выйдешь на пенсию – в жэке на собраниях будешь аплодисменты срывать.
Белов багровеет и играет желваками; никому другому такого бы он не спустил, но обстоятельства вынуждают его быть дипломатом.
– Пусть демагог, черт с тобой… Ты мне только найди подходящую льдину, а там можешь обзывать, как хочешь.
– Ты, Петрович, голова, ты капитан, ты истина в последней инстанции! – в своей обычной манере поет Крутилин. – Рискни!
– Через эту дверь вы можете пройти в рулевую рубку.
– Были там уже сто раз! – злится Белов.
– Ну, видели подходящую льдину?
– Здесь нет. Нужно снова идти на юг.
– А если застрянем?
– Выберешься! Ты не из таких льдов выползал! – грубо льстит Крутилин.
– Ты, Ваня, всегда был оптимистом. Скажи, твоя стрекоза без бензина полетит?
– Еще как! Носом в землю.
– А мой пароход без топлива первый же шторм погубит.
Топливо – это для Коли и Вани новость. Они переглядываются, недоверчиво на меня смотрят.
– При чем здесь топливо? – спрашивает Крутилин.
– На, читай докладную главного механика.
– Мы с Колей неграмотные. Что он там сочинил?
Про чай они забыли, чай стоит нетронутый. Я терпеливо даю им маленький урок арифметики. У нас в цистернах осталось 280 тонн топлива, а «Обь» потребляет в сутки 20 тонн; поскольку на переход к Монтевидео уйдет двенадцать дней, то, умножив эту цифирь на 20, получаем искомое – 240 тонн, что и требовалось доказать.
Лица моих собеседников вытягиваются.
– А не набрехал он, твой дед? – мрачно пытает Белов. – Ты ж его знаешь, ему так же хочется идти во льды, как садиться на кол.
Я молча потягиваю остывший чай. Этот разговор – моя маленькая месть, приказ я отдал, и никакие доводы его уже не изменят.
– Ну и ну! – ахает Крутилин и грозит мне пальцем. – Тебе бы, Петрович, пивом торговать, чуть нас не облапошил. В заначке-то получается еще сорок тонн, так? Вот тебе и два дня поиска!
– А если по пути к Монтевидео попадем в шторм? – слабо возражаю я. – Тогда не триста, а двести миль в сутки делать будем, вот и нужен резерв.
– Если, если! – возмущается Белов. – А не будет шторма, тогда что? Да тебе эти сорок сэкономленных тонн по ночам сниться будут!
– Будут, – соглашаюсь я. – А риск?
– А ты радируй начальству! – весело советует Крутилии. – Вали на него ответственность. Оно выше, оно смелое, оно умнее!
– Некогда радировать, – обрывает его Белов.
– Правильно, некогда. – Я достаю и натягиваю ботинки. – Ладно, одевайтесь, вы мне понадобитесь, эту ночку вам спать не придется. Мы уже полчаса идем на юг.
– Вот это по-нашему! – Белов пытается меня обнять, но мне не до сентиментов. Я предупреждаю, что даю на поиск двенадцать часов, и посему летный отряд должен быть наготове.
Летчики убегают – одеваться и поднимать ребят. Я вздрагиваю: по корпусу корабля врезала, наверное, здоровая льдина. Моя бедная, любимая «Обь»…
Семёнов
«…Интуиция редко меня обманывает – мы остаемся. Петрович клялся, что, пока есть один шанс из миллиона, он не уйдет из антарктических вод. Только тебе я могу признаться, что я в этот шанс не верю… Почти полгода мы будем жить здесь, в условиях наступающей полярной ночи, на Новолазаревскую нам уже не вернуться, дорога слишком опасна. За эти полгода я обязан временное пристанище с ограниченным запасом топлива и продовольствия сделать для «одиннадцати рассерженных мужчин», как называет нас Груздев, постоянным жильем и родным домом. Лишь тот, кто зимовал в этих широтах – а они зимовали все, – может понять, что такое лишний год в Антарктиде. Скоро от нас надолго уйдет солнце, мир погрузится в темноту. Трудно без солнца человеку, родная, но в десять раз труднее пережить лишнюю полярную ночь. Боюсь, что достойно пройти через это сможет не каждый. Теперь все зависит от их веры в меня, в себя и во всех тех, кто надет их на Большой земле. Для меня это тоже будет нелегко, но судьба и раньше не баловала меня легкостью поворотов. Станем считать, что сегодня ты снова провожаешь меня на очередную зимовку. Я стою на борту «Оби», а ты машешь с берега, пока корабль не исчезнет за горизонтом…»