Услышав шаги, цыплята запищали громче.

— Вот они какие, — улыбнулась Наташа, — второй день существуют, а мамашу свою уже по поступи узнают.

Вошла Феня с ведром, наполненным пшенной кашей. Цыплята протискивались к сетке, забирались друг на друга, растопыривали крошечные крылышки, падали и пищали. Гомон стоял оглушительный.

— Тише, вы! — крикнула Феня. Цыплята все, как по команде, замолчали.

— Смотри-ка, совсем как малые ребятишки, — засмеялась Наташа.

— Это они на одну минуту, — опрастывая ведро, говорила Феня ровным, спокойным голосом, словно разговаривая сама с собой, — минута пройдет, и снова заголосят.

Она рассыпала кашу по полу, и скоро тысяча носиков застучала по доскам.

— Вот как затукали, — сказала Наташа, — словно дождик пошел.

— С ними, пока малы, и заботы мало, — говорила между тем Феня неизвестно кому: мне или Наташе. — А вот с несушками прямо беда. Наши куры еще ничего, привыкли нестись на своем месте, а вот которых из Синегорья после объединения привезли, эти где попало несутся… И на сеновалах свежие яйца находят, и на скотном дворе, а то и прямо на улице. Одна — так в шапке у деда Игната снеслась, пока он работал. Вовсе с ума сошла.

Феня замолчала, нежно глядя на цыплят, и тут я исподволь завел разговор о частушках. Поняв, что мне надо, она насторожилась и спросила:

— Зачем это вам?

Я начал путано объяснять.

— Я знаю, что им надо, — сказала Наташа, уважительно называя меня на «они»: — Про них пели, вот они и хотят узнать, кто сложил, да в Москве и пожаловаться.

То, что и про меня была сочинена частушка, я слышал в первый раз.

— А как же, — сказала Фрося, — не знаете разве, как вас продернули за ваши планы? Да вы не сердитесь. Теперь-то после доклада все поняли, что по-вашему лучше. Не сердитесь.

И тут я рассказал все начистоту. Я сказал, что ни на кого не собираюсь жаловаться, а просто записываю частушки, стараюсь запомнить мотивы. Говорил я долго и, мне показалось, убедил девчат.

Когда я кончил, Феня критически оглядела меня и сказала:

— И вам не совестно такими пустяками заниматься? Вы же с высшим образованием.

Мне снова пришлось объяснять, что этим делом занимаются целые учреждения, и даже Академия наук посылает экспедиции записывать народные песни, и ничего в этом нет удивительного, потому что народные песни такое же настоящее искусство, как, например, опера. Даже Пушкин записывал их.

— Это, конечно, интересно, — песня, — сказала, внимательно выслушав меня, Феня. — «Ой, туманы мои, растуманы» или «Одинокая бродит гармонь». А в частушках чего интересного? Частушка — мотылек — день летает, а на другой день и нет ее. Уже другую поют. Только нам они и понятны. В других местах и не разберут, об чем речь… Хорошо, если уж вы так хотите, давайте после работы соберемся, споем вам. Записывайте. Вам какие надо, про любовь или производственные? Всякие? Ну, хорошо, споем всякие. Только не обессудьте, если такую споем, что уши заткнете… А почему вы это не у других, а у меня просите? — снова насторожилась Феня.

— Мне сказали, что вы их сочиняете.

— Кто вам сказал?

— Многие говорят, — слишком поздно поняв свою ошибку, ответил я.

— Это вам Семен сказал. Трепло, — сразу словно припечатала Феня. — Ну, хорошо, тогда и я скажу. Эти частушки больше всех он сам, Семен, и составляет, и спрашивайте у него, вон четвертая глава еще не сдана, а он, вместо того чтобы заниматься…

За стенкой раздалось громкое куриное клохтанье. Феня бросила ведро и побежала в другую половину.

Я стоял, совершенно сбитый с толку, и думал, как поступить дальше. Наташа следила за мной своими выразительными глазами. Ей, видимо, было меня жалко.

— Вы когда уезжаете? — спросила она.

— Дней через пять.

— Вы на нас не сердитесь. Мы про вас другую, хорошую складем.

— Кто складет-то?

— Мы, поддубенские, — доверительно проговорила Наташа. — У меня к вам будет просьба. Мы с Сеней будем сегодня в ночь речь составлять. Он меня просил помочь. — В голосе Наташи слышалась наивная гордость. — Так вот я тут набросала кое-что. Полные сутки думала. Посмотрите, пожалуйста. А то я Семену боюсь показывать. У меня всегда все получается, только при Семе как-то не так, как надо, выходит. Вот послушайте, я вам почитаю, а вы скажите, понравится ему или нет…

Вдруг она перестала говорить, посмотрела куда-то мимо меня, и лицо ее сделалось испуганно-тревожным. Я оглянулся. В дверях стояла Люба. На голове ее была надета красная тюбетейка Семена.

— А я тебя, Наташа, всюду ищу, — сказала Люба.

— Что я, кошелек с деньгами, — с трудом ответила Наташа, не сводя глаз с тюбетейки. — Чего меня искать?

— На бюро тебя выделили чехословацким делегатам ночлег организовать.

— Мне надо речь готовить.

— Без тебя сготовим.

— Мне Семен велел приходить сегодня.

— Наташенька, сама посуди, какую ты можешь сготовить речь? Какой из тебя оратор? Ты подумай лучше, в каких избах разместить гостей, а речь мы сами составим.

— И ты с ним?

— И я… Что ты смотришь на меня, как на чужую?

— А кто ты мне, своя, что ли, — так же с трудом проговорила Наташа и вышла на улицу, позабыв затворить за собой обе двери.

6

И все-таки я нашел составителя частушек. Случилось это так.

В последнее время у нас с Василием Степановичем вошло в обычай работать на его квартире в Поддубках, потому что в правлении каждую минуту председателя отрывали то бригадиры, то участковый агроном из МТС. Однажды мы с ним засиделись часов до одиннадцати, и, выйдя на улицу, я вспомнил, что обещал Любе вернуться пораньше. Комната для приезжающих теперь, наверное, заперта, и Люба ушла к Семену помогать ему готовить выступление на встрече с чехословацкими делегатами. Три вечера подряд составляли они текст этого выступления, и все-таки им казалось, что оно плохо выражает их мысли и чувства.

Подумав, я отправился к избе Семена. В избе горел свет. Через открытое окно было видно и Семена и Любу. Они сидели за столом и, не глядя друг на друга, тихо разговаривали. Между ними лежала красная тюбетейка.

— Так ведь завтра правление, — говорил Семен.

— Да. Завтра нельзя. Завтра правление, — отвечала Люба.

— Послезавтра тоже нельзя.

— Да, и послезавтра нельзя…

— Зачем же ты меня упрекаешь?

— Не знаю, Сеня… Понимаю, что и завтра, и послезавтра нам повидаться нельзя, а что-то… Хочешь, я тебе скажу, в чем дело?

— В чем?

— А ты не рассердишься на меня?

— Нет, Люба. Я ни за что на тебя не смогу рассердиться.

— Дело в том, Сеня, что это у тебя не настоящее. У тебя есть что-то на сердце, что ты прячешь от меня, да и от себя… Ты не любишь меня…

Я спохватился, что подслушиваю, и отошел от окна. Выступление, видимо, было подготовлено, и между Любой и Семеном шел теперь разговор, который не стоило прерывать. Я сел на ступеньку крыльца и стал ждать, когда выйдет Люба.

Ярко светила луна. Пустынная деревня была видна из конца в конец, не хуже чем днем. На дороге лежали изломанные в колеях тени телеграфных столбов. Напротив, за полуоткрытой калиткой виднелась часть двора: белая земля, тележные переда у сарая. Возле ворот росла осина, и на суку ее висел тяжелый вагонный буфер. Было неподвижно и тихо. Даже провода не гудели.

Так я просидел несколько минут. Вдали показался человек в черном костюме, шагающий со стороны Синегорья. Когда он приблизился, я узнал того самого паренька Гришу, который проверял мои документы. Не замечая меня, он торопливо прошел мимо, поднялся на крыльцо какой-то избы и постучал. Грише открыли, и он скрылся в сенях.

— Нет, ты меня не обманываешь… — донеслись слова Любы, подошедшей вплотную к окну. — Ты стараешься верить… Даже чересчур стараешься верить. А знаешь почему? Потому, что тебе надоело одному. Ты, наверное, думал: «Долго ль одному жить? Чего ждать?» Думал так?

Семен что-то ответил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: