Пётр усмехнулся этой странной, неожиданно пришедшей в голову мысли и не спеша затюкал по старым, отжившим свой век кустам. Позже он подошёл к крыжовнику и там увидал гнездо.

«Всё как прежде, — с радостным удивлением подумал он. — Кто же тут теперь поёт песни? Должно быть, какой-то правнук или даже праправнук того, первого, певуна. Долог ли соловьиный век! А батька наш молод, у него вон ни единого седого волоса ни в бороде, ни на висках. Яблони малость постарели, но на смену им растут новые, вон как тянутся, догоняют! Спилит отец старый сучок, а рядом заместо высохшего три-четыре новых вырастают. И плоды всё те же. Только следить надо, чтобы не одичали».

Врачующая, животворящая сила сада укутала, запеленала во что-то мягкое и тёплое, больное, потревоженное сердце солдата. Пётр присел на остывшую, холодную землю рядом с уснувшим на зиму муравейником, закурил, блаженно выпустил через ноздри щекочущие колечки дыма и, следя, как они, поднимаясь всё выше и выше, увеличиваются в размере и, расплываясь, постепенно исчезают, растворяются в мутно-синем воздухе, негромко, вполголоса запел:

Папироска, друг мой ми-и-лай,
Как мне тебя не ку-ри-и-ить?
Я ку-у-урю,
А сердце бьётся,
А дым взвива-и-ца кольцом.

Собственный голос убаюкал его, укачал в тихих волнах. Пётр задремал. Синицы, снедаемые любопытством, перепрыгивая с ветки на ветку, приблизились к человеку и заулюлюкали, заговорили о чём-то громко, часто, озабоченно и непонятно.

Однако Петра разбудили не синицы. За Игрицей у Вишнёвого омута раскатисто грохнул винтовочный выстрел, одновременно с выстрелом звонко щёлкнуло о ствол яблони, и красноватая щепка взвилась с тягучим жужжанием, покружилась в воздухе и упала к ногам Михаила Аверьяновича. В соседнем саду, у Рыжовых, раздался короткий девичий вскрик. С минуту стояла тишина. Всё чего-то ждало в немом оцепенении. И потому Харламовы не очень удивились, когда на тропу из-под кустов калины и вишен выскочил человек. Он тяжело бежал, спотыкался, падал, вновь вставал и на ходу хрипло, измученно просил:

— Аверьяныч!.. Укрой… спрячь… Убьют, подлецы…

— Дядя Федя, дядя! — бросился наперерез Пашка. — Иди сюда! Скорей, скорей! Я тебя спрячу — никто не отыщет! — Красный от возбуждения, с горящими глазами, мальчишка тащил Орланина в малинник, где давно и тайно от братьев вырыл землянку, в которой свято хоронил всё своё немалое ребятишье богатство: козны, чугунку, пугач, купленный отцом в Баланде на прошлой осенней ярмарке за четвертак, самодельную шашку, две рогатки, кнут с волосяным хвостиком, подаренный старым и добрым пастухом Вавилычем, и ещё много-многое другое.

Фёдор Гаврилович с помощью Пашки втиснулся в узкое отверстие, молча протянул оттуда чёрную волосатую руку, сильно пожал Пашкину коленку.

— Спасибо, парень. Теперь закопай-ка меня чем-нибудь.

Пашка вмиг забросал землянку сухими ветвями малины, для большей маскировки несколько кустов воткнул сверху — мол, растут! — и, страшно довольный собою, побежал к шалашу. Туда же направлялись от Игрицы двое вооружённых винтовками — Андрей Савкин и урядник Пивкин.

— Где он, показывай! — встав в двери и закрывая собою свет, спросил Савкин. Ноздри у него раздувались, как у долго скакавшей лошади, из них разымчиво, в такт колыхающейся груди вылетал пар. Борода спуталась и висла мокрыми тёмными клочками. Толстый Пивкин стоял немного поодаль и тоже тяжко, шумно дышал: — Где Орланин? Я тебя спрашиваю!

— Ты, Гурьяныч, на меня не кричи. Не то как бы опять… Я ведь твоей штуки-то не боюсь. Ишь ты, выставил ружьё-то! — Михаил Аверьянович медленно поднялся с кровати и встал против Савкина. — Упустили, так пеняйте на себя. Выходит, плохие из вас царёвы слуги. А я ничего не бачил. Понял?

— Тять, я видал! — подскочил Пашка.

Отец вздрогнул, что-то оборвалось у него внутри.

Но сын продолжал:

— Только не знаю, кто это, мимо нашего сада прямо в Салтыковский лес — шасть. Вон под той паклёник нырнул. Гляньте, во-о-он под тот!

В голосе его и во всей порывистой фигуре было столько искренности, что преследователи поверили. Для очистки совести заглянули под кровать, в терновник, покурили там с порт-артурским героем и благополучно удалились. У реки плеснуло вёслами, и скоро, уже на том берегу, послышались голоса, гулко и во множестве повторенные над Вишнёвым омутом услужливым эхом:

— Не пымали, ваше благородие. Промахнулись. В лес убег. Да вы не беспокойтесь, мы всё одно изловим. От нас не спрячется…

Михаил Аверьянович отёр с лица пот, обильно выступивший уже после того, как Савкин и Пивкин ушли, строго глянул на младшего сына и очень убедительно, памятно пообещал:

— А ты, Павло, не лез бы в такие дела, слышь? Засеку до смерти, сукиного сына!

«Сукин сын» было у Михаила Аверьяновича самое грозное ругательство.

— Человек не исполнил присяги и за это должен держать ответ.

— Перед кем? — спросил подошедший Пётр, недобро глянув в отцовы глаза.

Михаил Аверьянович сердито засопел:

— Перед богом и перед царём — вот перед кем.

— А чего ж ты не показал землянку? Может, покликать Пивкина? Недалеко, чай, ушли…

Отец не ответил. Прикрикнул только:

— Идите работать. А ты, Павло, покажи мне своего арестанта.

В малиннике, у землянки, долго и тихо говорили о чём-то. До братьев долетели лишь последние слова.

— Спасибо, Аверьяныч, век не забуду, — говорил Орланин. — Уж ты не ругай меня, такой уродился… непутёвый.

— Оставайся. Нас это не касается, — говорил отец.

Потом Фёдор Гаврилович подошёл к братьям. Те с удивлением разглядывали его.

— Что, не узнаёте, хохлята? — спросил он, и смуглое, почти чёрное лицо его осветилось хорошей улыбкой.

— Узнали, дядя Федя, — сказал за всех Пашка. — Но ты не такой какой-то стал.

— Всё приметил, глазастый! Примечай, Павлуха, примечай. Сгодится… — И вернулся к себе в землянку, оставив Харламовых в состоянии крайнего удивления.

Михаил Аверьянович стоял возле кубышки — по щепке, упавшей возле его ног, он тогда ещё понял, что пуля попала в его любимицу. В одном метре от земли, в том месте, откуда яблоня начинала разбрасывать во все стороны мощные свои побеги, зияла глубокая рана. Из неё струился и не шибко сбегал по коре хрустальной прозрачности красноватый сок. На лице Михаила Аверьяновича явилась невыразимой силы боль. Такое вот бывает с человеком, когда он видит покалеченное малое дитя, которому очень больно, но дитя не понимает, за что же, зачем ему сделали больно, — плачет, и всё.

— Супостаты, — прошептал Михаил Аверьянович сиплым голосом. — Что они с тобой сделали? Очень больно?.. Ну, мы сейчас, сейчас полечим тебя, кубышка, не плачь… — Он снял с пояса садовый нож и начал осторожно, как хирург, очищать рану от осколков древесины. Затем велел Пашке принести ведро воды из Игрицы. Замешал глину, замазал углубление, а поверх ствола туго обтянул куском крапивного мешка. — Ну, как теперь? Полегче маленько? Хорошо. Весной зарубцуется.

— У неё зарубцуется, — обронил за спиною отца Пётр и будто кипятком плесканул на эту широкую согбенную спину.

Михаил Аверьянович выпрямился, глянул на «старшого», тяжко выдохнул:

— Ироды!

И сам не мог понять в ту минуту, к кому обратил великий гнев свой — к тем ли, кто поранил яблоньку, или к тем, кто сделал инвалидом сына.

— Тять, ты того… отдохнул бы, а? — Петру захотелось сказать отцу что-нибудь доброе, хорошее, а слов не было, и во рту уже пересохло. Он отвернулся, заспешил в терновник и начал бросать в рот кисло-сладкие, покинутые в зиму ягоды. Терпкие, они вызывали обильную слюну. Пётр Михайлович жадно пил эту бражную слюну и, хмелея, остывал. Какие-то невидимые пружины, взявшие было сердце в железные тиски, ослабевали, отпускали понемногу, в груди становилось просторнее, дышалось вольготней, на лбу высыхал пот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: