— А ну-ка, хлопчику, вот ещё такое: «Раз дрова, два дрова, три дрова».

— Это я мигом, дедушка! — храбро объявлял Мишка и громко декламировал:

Раз дрова, два двора…

— Ха-ха-ха! «Два дворам! Эх ты, а говорил — мигом! — ловил его на* ошибке дед, и синие глаза его смотрели на внука ликующе и победно. Не задумываясь, он выкрикивал следующую присказку и заставлял повторять её:

Во дворе трава,
На траве дрова,
На дровах двора
Не растёт трава.

Мишкин язык, конечно, не мог продраться сквозь эти словесные дебри и быстро запутывался в них, что приводило Михаила Аверьяновича в неописуемый восторг. Воодушевляясь, он подбрасывал внуку одно присловье за другим, ловко расставляя хитроумнейшие сети из обыкновенных слов, и, похоже, испытывал удовольствие птицелова, видя, как внук барахтается в этих сетях. Присказки-ловушки были, как правило, безобидными, но были и коварные. Михаил Аверьянович обычно приберегал их под конец своей забавы.

— Слушай, хлопчику, внимательно и отвечай мне, — обращался он в таких случаях к внуку, а затем читал:

Гришка, Мишка и Щипай…
Ехали на лодке,
Гришка с Мишкой утонули —
Кто остался в лодке?

— Щипай! — тут же отвечал ничего не подозревавший мальчишка.

А Михаилу Аверьяновичу только того и надо было:

— Щипать, значит? Ну, так что же, это можно. Вот тебе, вот! — Бесконечно довольный тем, что и на этот раз хитрость его удалась, он легонько щипал внука за усыпанную цыпками икру.

Мишка визжал. Не столько, разумеется, от боли, сколько от досады, что так-то легко околпачен дедушкой. Обидевшись, он убегал от Михаила Аверьяновича в глубину сада, ложился на траву и глядел вверх. Над ним склонялись ветви, отягощённые яблоками. «Как овечий хвост», — повторял он слова дедушки, который любил говорить так, когда на яблоне уж очень много плодов. Мишка вспоминал, какой у овцы хвост, но никакого сходства с яблоневой веткой не находил. Всё: и яблони, и яблоки, и сливы, и смородина, и тёрн — весь сад сейчас был похож на дедушку точно так же, как похож был на него и лес, когда Михаил Аверьянович входил в него. Сад тоже добродушно подсмеивался над Мишкой. В шелесте листьев ему чудилось:

Гришка, Мишка и Щипай…

— Ну и щипай! А тебе-то какое дело? — кричал Мишка на анисовку, под которой лежал и которую вообще-то очень любил: по анисовке хорошо лазать, сучья её упруги, не ломаются, а главное — без колючек, не то что у бергамотки или даже у медовки, которая только с виду тихоня и недотрога, а сама вся покрыта мелкими иголками. Полезь-ка на неё — исцарапает, как кошка.

«Отчего это, — думал Мишка, лениво откусывая от яблока, подкатившегося прямо к его голове, — отчего, когда в саду дедушка, сад похож на него, а когда придёт дядя Петруха, то сад похож на дядю Петруху?»

9

Случалось, Мишка ходил в лес и с дядей Петрухой. И всегда поход этот заканчивался для хлопчика плачевно. Пётр Михайлович не мог отказать себе в удовольствии подшутить над племянником. Была у него эта непонятная страсть — довести мальчишку до слёз. Нельзя сказать, чтобы Пётр Михайлович не любил детей. Напротив, он любил их, и, может быть, даже больше, чем кто-либо другой в доме Харламовых, но какой-то уж очень странной любовью. Дети для него — что-то вроде живых игрушек. И, забавляясь ими, он на время забывал о той острой боли, какая навсегда, кажется, поселилась в сердце его со времён ляодунской катастрофы. При ребятишках, словно щадя хрупкие их и восприимчивые души, Пётр Михайлович не пел надрывной своей песни, которую певал почти ежедневно в пьяной компании:

От павших твердынь Порт-Артура…

Больше всех почему-то доставалось от дяди Петрухиных проделок самому малому из Харламовых — Мишке. Пётр Михайлович то острижёт племянника наполовину, и Мишка бегает по улице с просекой ото лба до затылка, терпя злые насмешки товарищей; то подговорит похитить у бабушки Пиады банку с вишнёвым вареньем и потом долго держит под угрозой разоблачения; то с этой же целью в последний день великого поста, в канун пасхи, надоумит окунуть палец в горшок со сливками и, таким образом, разговеться раньше, чем это полагалось; то в зимнюю пору заставит лизнуть принесённую со двора пепельно-сизую от мороза пилу, к которой язык так прикипит, что его не отдерёшь; то, подзадоривая, стравит с каким-нибудь мальчуганом и наблюдает за потасовкой, словно бы это дрались, молодые кочета.

А однажды Пётр Михайлович вдохновил племянника на подвиг прямо-таки богохульный.

Как-то, причастившись в церкви, Мишка решил, что ложка, которой причащают, слишком мала, а церковное вино слишком вкусное, чтобы можно было удовлетвориться такой мизерной дозой.

— А ты встань в очередь второй раз, — быстро посоветовал Пётр Михайлович.

— А не побьют? Иван Мороз, поди, знает меня?

— Да где ему знать! — уверил Пётр Михайлович. — Много там сейчас таких, как ты. А коли и узнает, так не выдаст: сродственники мы ему. Иди, не бойся. Я в ограде обожду.

Соблазн велик, и Мишка, поколебавшись чуток, снова вошёл в церковь и пристроился к длинной очереди, вытянувшейся от паперти до алтаря, на котором стояли отец Леонид с серебряным кубком, маленькой серебряной ложкой и помогавший ему сторож, он же ктитор, Иван Мороз с шёлковой тряпицей в руке — ею он вытирал губы верующих после того, как они примут внутрь «кровь Христову». С замиранием сердца подходил к ним Мишка. Лик отца Леонида был торжествен и красен, таким же было и плутовское лицо Ивана Мороза. Судя по всему, они, принимая причастие, не ограничились одной ложкой. На Мишку священнослужители обратили внимание не больше, чем на рыжего мальчишку, которому кто-то из приятелей уже успел подпалить волосы свечкой и закапать пиджачишко воском. Отец Леонид поднёс к Мишкиным губам ложку и, невнятно пробормотав «причащается раб божий», вылил в рот ему сладкий напиток. Иван Мороз обтёр губы раньше, чем Мишка успел их облизать, и, видя, что парнишка задерживается, легонько оттолкнул его в сторону. «Раб божий», однако, настолько обнаглел после такой удачи, что, на бегу перехватив четвёрку просфоры, протолкался к паперти и встал в очередь в третий раз. Но, видно, не зря говорится: душа меру должна знать. Вспомни Мишка в ту минуту о мудром изречении — всё обошлось бы благополучно, ходил бы он среди дружков героем, вызывая в них превеликую зависть. Кончилось всё же полным конфузом.

— Ты ж, мерзавец, причащался? — зловеще прошипел Иван Мороз, воззрившись на примелькавшуюся физиономию мальчишки дымчатыми от хмельного, жутко вытаращенными глазами. — А ну, марш отсюда, щенок! — заорал он на всю церковь и, попирая родственные чувства, на которые, естественно, мог рассчитывать Мишка, наградил кощунствующего редким по своей звонкости подзатыльником.

Оскорблённый до глубины души «словами и действиями» Мороза, Мишка с диким рёвом выскочил из храма, а поджидавший его в ограде Пётр Михайлович пресерьёзно спросил:

— Ну как?

— Ника-ак! Вот скажу дедушке, он тебе да-а-аст!.. — завопил Мишка.

Петру Михайловичу удалось, однако, по дороге задобрить племянника, и домой они вернулись друзьями.

Потом они долго придумывали, как бы отомстить Ивану Морозу. Сошлись на том, что Мишка украдёт у него новую узду, только что купленную в Баланде.

Мишка узду стащил и ею же был жестоко выпорот отцом на глазах торжествующего Мороза, который всё время приговаривал:

— Так его, так его, Николай Михайлович! Учить надо негодяя. Не то вырастет конокрадом. Добавь ещё! Вит так, так!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: