Тем временем Эрнест и мисс Стайн потягивали спиртное приятного оттенка. В этот день я почти влюбилась на расстоянии в хозяйку дома, и Эрнест — тоже. Когда мы возвращались домой, он много говорил о ее вкусе — новаторском и безупречном. Его также привели в восторг ее груди.
— Как ты думаешь, сколько они весят?
Я рассмеялась.
— Даже предположить не могу.
— А как насчет их совместной жизни? Как женщин — я имею в виду.
— Не знаю. Так и живут.
— А картины… Дом — как музей.
— Лучше, — сказала я. — У них еще подают пирожные.
— И коньяк. И все же странно. Две женщины. Мне это не кажется убедительным.
— Что ты имеешь в виду? Не веришь, что они могут дать друг другу что-то значительное? Что они любят друг друга? Или ты не веришь в такой секс?
— Не знаю. — Чувствовалось, что он рассердился. — Она сказала, что женская любовь — самая естественная вещь в мире, между женщинами не происходит ничего уродливого, в то время как мужчин вдвоем отвратительно даже представить.
— Она так сказала?
— Яснее не скажешь.
— Тебе должно льстить, что она так откровенна с тобой.
— Может, в следующий раз посвятить ее в нашу сексуальную жизнь?
— Ты этого не сделаешь!
— Не сделаю. — Он улыбнулся. — А то вдруг она захочет прийти посмотреть.
— Ты невозможен!
— Да, но за это ты меня и любишь.
— Вот как? — сказала я, и он шлепнул меня по бедру.
Спустя две недели после нашего визита Гертруда и Алиса приняли приглашение на чай и пришли в нашу затрапезную квартиру. Мне трудно даже вообразить, что они думали, карабкаясь по тусклой и ветхой лестнице мимо жутких сортиров, вдыхая миазмы, однако внешне женщины держались непринужденно и доброжелательно, словно были частыми гостьями в этом районе Парижа. Чай пили из подаренного на свадьбу фарфорового чайника — хоть это было приличным — и сидели на кровати из красного дерева.
Еще в прошлый раз Гертруда предложила посмотреть работы Эрнеста, и теперь она их попросила — быстро прочла стихи, несколько рассказов и часть повести о жизни в Мичигане. Как и в Чикаго, когда он впервые показал мне свои произведения, Эрнест явно переживал, ходил по комнате и непроизвольно подергивался.
— Стихи хороши, — произнесла наконец Стайн. — Простые и ясные. Вы не притворяетесь.
— А повесть?
Я подумала, что показать эти страницы — смелый поступок с его стороны: то была недавно начавшаяся новая любовь. Он таил ее, и даже мне почти ничего не показывал.
— Такого рода литература мне не интересна, — сказала Стайн. — Три предложения о цвете неба. Небо — это небо, и все. Лучше всего у вас получаются сильные декларативные предложения. Не теряйте это.
Эрнест сначала помрачнел от слов Стайн, но затем лицо его прояснилось. Она говорила о том, к чему он сам недавно пришел, — о непосредственности, лаконизме, простоте языка.
— Перечитывая, оставляйте только то, без чего нельзя обойтись.
Он кивнул, слегка покраснел, и я почти ощутила, как он, вобрав ее совет, вспомнил слова Паунда: «Отсекайте все ненужное. Бойтесь абстракции. Не объясняйте читателю, что ему думать. Пусть действие говорит за себя».
— Что вы думаете о теории символизма Паунда? — спросил он Стайн. — Соколу в первую очередь следует быть соколом.
— Это очевидно, разве не так? — ответила она. — Сокол — всегда сокол, когда он… — тут она подняла тяжелую бровь и загадочно улыбнулась… — не капуста.
— Что? — переспросил Эрнест, улыбаясь. Он был заинтригован и озадачен.
— Точно, — подтвердила Гертруда.
14
Последующие недели Эрнест, последовав совету мисс Стайн, сократил большую часть повести, начав почти с чистого листа. В эти дни он приходил домой посвистывая, голодный и горел желанием показать мне, что удалось сделать. Новые страницы излучали энергию. Там все было приключением — охота, рыбная ловля, брачные игры животных. Главного героя звали Ник Адамс, его прототипом был сам Эрнест, только более смелый и чистый, — таким бы он и стал, если б следовал своим инстинктам. Мне нравился результат, и я знала, что он тоже доволен.
В это же время он открыл для себя знаменитую книжную лавку Сильвии Бич «Шекспир и компания» на Левом берегу; его поразило, что она дала ему книги в кредит. Домой он вернулся, нагруженный томами Тургенева, Овидия, Гомера, Катулла, Данте, Флобера и Стендаля. Паунд написал ему список книг, которые необходимо прочесть, туда входили и старые мастера, и современные писатели — вплоть до Т. С. Элиота и Джеймса Джойса. Эрнест был хорошим учеником. Он поглощал все, читая одновременно восемь или десять книг — одну откладывал, за другую принимался, оставляя их повсюду раскрытыми — корешками вверх. Он также принес «Три жизни» и «Нежные пуговицы» — обе книги Гертруды Стайн, изданные ею небольшим тиражом. Похоже, большая часть литературного мира не знала, как относиться к ее эксцентричным творениям, не знал этого и Эрнест. Одно из стихотворений из «Нежных пуговиц» он прочитал вслух: «Графин — это слепой бокал. Стеклянная вещь и дальний родственник, зрелище и ничего странного, единственный тревожный цвет и приготовление в системе наводки».
Он отложил книгу и покачал головой.
— «Единственный тревожный цвет» — это хорошо, но остальное проходит мимо меня.
— Это интересно, — сказала я.
— Да. Но что это значит?
— Не знаю. Может, ничего.
— Может быть, — согласился он и вернулся к Тургеневу.
Стоял апрель; это была наша первая весна в Париже, шел нежный, теплый дождь. Со времени приезда Эрнест вносил свой вклад в наши скромные сбережения тем, что писал статьи в «Торонто стар». Однажды он получил уведомление от своего шефа Джона Боуна: редакция заинтересована, чтобы он представлял газету на международной экономической конференции в Генуе. Ему будут платить семьдесят пять долларов в неделю, не считая расходов по командировке. На жен эти условия не распространялись. Я оставалась в Париже — наше первое расставание за семь месяцев супружества.
— Не печалься, Кошка, — сказал он, упаковывая свою ненаглядную «Корону». — Ты не успеешь заметить моего отсутствия.
Первые несколько дней я наслаждалась одиночеством. Метафорически выражаясь, Эрнест занимал много места. Он поглощал все пространство в квартире, притягивал как магнитом к себе мужчин и женщин, детей и собак. Впервые за много месяцев я просыпалась в тишине, прислушивалась к своим мыслям и следовала своим желаниям. Но вскоре все изменилось: когда эйфория от одиночества утихла, я стала так остро чувствовать отсутствие Эрнеста, что, казалось, оно бродит за мной по квартире. Оно было рядом и за завтраком, и во время сна. Пряталось в шторах спальни, куда звуки аккордеона проникали, словно их рождали кузнечные мехи.
Эрнест предложил мне захаживать в книжную лавку Сильвии на чай; один раз я так и сделала, но не могла отделаться от мысли, что она беседует со мной только из вежливости. Ей нравились писатели и художники, я же не была ни тем ни другим. Я обедала у Гертруды и Алисы, и хотя они действительно стали нашими настоящими друзьями, я тосковала по Эрнесту. С ним мне было лучше всего. Меня приводила в замешательство такая зависимость. Я принимала все приглашения, стараясь как можно меньше находиться дома и тем самым побороть депрессию. Я слонялась по Лувру, заходила в кафе. По многу часов репетировала пьесу Гайдна, чтобы сыграть Эрнесту, когда он вернется. Я думала, музицирование поднимет мне настроение, но на самом деле оно только напомнило тяжелые времена в Сент-Луисе, когда я была одинока и отрезана от мира.
Эрнест отсутствовал три недели, и к концу этого времени я с таким трудом засыпала в нашей кровати, что часто посреди ночи перебиралась в кресло и, закутавшись в одеяла, пыталась отдохнуть там. Ничто не приносило радости, разве что прогулки на остров Сен-Луи — в парк, который я успела полюбить. Деревья уже цвели, и в воздухе стоял густой аромат каштанов. Еще мне нравилось разглядывать дома, окружавшие парк, и гадать, что за люди живут там, какие у них семьи и как проходит в этих семьях сегодняшний день — в любви или раздоре, счастливы ли они и считают ли счастье надежным. Я оставалась в парке, сколько было возможно, а затем шла домой под солнечными лучами, не ощущая никакой радости.