— Должно быть, сегодня ты думал об Агнес? — спросила я чуть позже.

— Совсем немного. — Он положил свою руку поверх моей. — Я рад, что мы здесь вместе.

— Я тоже. — Он говорил правду, но я знала, что, будь это возможно, он предпочел бы, чтобы здесь были мы обе — его прошлое и настоящее, каждая беззаветно любящая его — и еще земляника. И вино, и свет солнца, и теплый камень под нашими ногами. Он хотел всего этого и даже больше.

На следующий день Эрнест договаривался об интервью с Муссолини, а я спала и читала в гостинице. Муссолини недавно избрали в итальянскую палату депутатов, и это привело в восторг Эрнеста. Муссолини, похоже, состоял из одних противоречий. Он был страстный националист и хотел, чтобы Италия вернула себе былую славу Рима. Казалось, он искренне входит в положение рабочих и женщин, о чем открыто высказался в «Манифесте фашистской борьбы». В то же время он умудрился расположить к себе аристократов и буржуа, гарантируя стабильность их существования. Создавалось впечатление, что он хотел угодить всем — традиционалистам и революционерам, быть любимым военными, бизнесменами и либералами. Национальная фашистская партия набирала силы так быстро, что это казалось невероятным.

— Волнуешься? — спросила я Эрнеста, когда он, сложив блокноты, собрался уходить.

— Чего? Он просто мошенник большого полета.

— Не знаю. Некоторые считают его чудовищем.

— Может быть, но чудовища не всегда так выглядят. У них чистые ногти, они пользуются ножом и вилкой и говорят на правильном английском.

Я застегнула его пиджак, смахнула пыль с ткани на плечах.

— Ты беспокоишься из-за пустяков, женушка. Не волнуйся, лучше вздремни.

Эрнест отсутствовал два часа, а когда вернулся и стал печатать свои записи, то с удовольствием сообщил мне, что оказался прав.

— Этот парень набит ложью до сюда, — сказал он и провел рукой по горлу. — А выше — ничего.

— Он был в черной рубашке? — спросила я с облегчением.

— Да. И остальные тоже. — Эрнест сел за стол и вставил чистый лист в «Корону». — Он крупнее, чем кажется, лицо массивное, загорелое; еще у него красивые руки. Можно сказать, женские.

— На твоем месте я бы этого не писала.

Он засмеялся и стал печатать с бешеной скоростью, пальцы его летали по клавишам, редко и ненадолго задерживаясь.

— Вот еще что, — говоря со мной, он даже не поднял глаз. — С ним в комнате был очаровательный щенок охотничьей породы.

— Выходит, фашистское чудовище любит собак?

— Может, он хочет его со временем съесть, — ответил Эрнест с улыбкой.

— Ты невыносим.

— Да, — согласился он, подняв указательный палец для дальнейшей атаки на машинку. — Но собака отличная.

На следующий день мы сели в автобус, идущий на Шио; Эрнест хотел показать мне мельницу, глицинии и разные уголки города, так хорошо ему запомнившегося, несмотря на то что случилось в его окрестностях. Пока мы ехали, небо затянулось облаками и помрачнело. Пошел дождь, и не было никакой надежды, что он прекратится. Когда мы прибыли в город, Эрнест выглядел удивленным.

— Какой маленький городишко! — только и сказал он.

— Может, он съежился от дождя, — пошутила я, желая поднять ему настроение, но быстро поняла, что это невозможно: Эрнест все время боролся с собственной памятью. За прошедшие четыре года все изменилось и потускнело. Закрытая на время войны фабрика по изготовлению шерсти сливала грязные отходы в речку, где в жаркие дни купались Эрнест и Чинк. Мы бродили под дождем по извилистым улочкам, но все вокруг казалось тусклым и скучным, а в витринах было полно дешевой посуды, скатертей и почтовых открыток. Таверны пустовали. Мы зашли в винный магазин, там сидела девушка и расчесывала шерсть.

— Город не узнать, — сказал ей Эрнест по-английски. — Столько всего нового.

Девушка кивнула и продолжала работать, двигая скребком туда-сюда, отчего белые шерстяные волокна становились длинными и гладкими.

— Ты уверен, что она тебя понимает? — спросила я тихо.

— Она меня понимает.

— Мой муж воевал здесь, — сказала я.

— Война кончилась, — отозвалась она, не поднимая головы.

Разочарованные, мы прекратили осмотр города и пошли проведать «Две шпаги», но и там все изменилось: кровать скрипела, дешевые простыни казались несвежими, а лампочки потускнели от пыли.

Посреди безвкусного ужина Эрнест сказал:

— А может, ничего этого не было.

— Конечно, было, — возразила я. — Жаль, что с нами нет Чинка. Он бы нашел способ нас взбодрить.

— Нет. Ничего у него не получилось бы.

Ночью мы плохо спали; наступило утро, а дождь все не прекращался. Эрнест решил показать мне Фоссалту, где его ранили; мы нашли шофера, согласившегося довезти нас до Вероны, а затем сели на поезд до Местре и там снова взяли машину. В течение всей поездки Эрнест не выпускал из рук карту, сравнивая то, что видел сейчас, с тем, что было раньше. Все изменилось. В Фоссалте, куда мы в конце концов попали, было еще хуже, чем в Шио, потому что здесь не осталось никаких следов войны. Траншеи и блиндажи исчезли. На месте разбомбленных домов и построек возвели новые. Эрнест отыскал склон, где его ранили, — никакого намека на бомбежки, воронки, — зеленая, симпатичная горка. Во всем была фальшь. Всего несколько лет назад здесь погибли тысячи солдат, сам Эрнест пролил здесь кровь, прошитый шрапнелью, а теперь все сияло чистотой и блеском, словно даже земля все забыла.

Перед нашим уходом Эрнест прочесал придорожные посадки и добыл-таки трофей — ржавый обломок снаряда величиной с пуговицу.

— Охота за собственным прошлым — игра на проигрыш, правда? — Он смотрел на меня. — Зачем я сюда приехал?

— Ты сам знаешь зачем, — сказала я.

Он покрутил ржавый обломок в руке, и мне показалось, он вспомнил наш разговор с Чинком, что нельзя считать подлинной ту войну, какую он помнит. Нельзя полагаться на память. Время — вещь ненадежная: все разрушается и гибнет, даже — или особенно — то, что похоже на жизнь. Например, весна. Все вокруг растет. Птицы весело распевают на деревьях. Солнце сулит надежды. С этого дня Эрнест навсегда возненавидел весну.

16

Вернувшись в Париж, мы попали на празднование Дня взятия Бастилии, на улицах круглыми сутками пели и плясали. От шума и жары мы даже не пытались уснуть. Я видела в темноте очертания Эрнеста, одной рукой он прикрыл глаза.

— Скоро наша годовщина, — сказала я.

— Надо уехать?

— Куда уехать?

— Ну, в Германию или Испанию.

— Нам этого не надо, — сказала я. — Мы можем остаться дома, как следует надраться и заняться любовью.

— Можно и сейчас. — Он засмеялся.

— Можно, — сказала я.

Кларнетист внизу сыграл несколько низких нот, ожидая аккомпанемента, потом замолк. Эрнест повернулся на бок и погладил мое открытое плечо. От прикосновения сладостные мурашки пробежали по моему телу; он привлек меня к себе и, не говоря ни слова, повернул на живот и накрыл меня своим телом. Он был тяжелый и теплый, и я шеей чувствовала его губы и лоб.

— Не двигайся, — попросил он.

— Я еле дышу.

— Хорошо.

— Так все идет медленнее.

— Да.

Чтобы мне было легче, он упирался руками в кровать, но его тяжесть доставляла удовольствие.

После, когда мы лежали в темноте, с улицы по-прежнему доносился смех, музыка звучала еще громче и беспорядочней. Эрнест опять притих, и мне казалось, он думает о Шио и о том, чего там уже никогда не найдешь, и еще о печали, которую он оттуда привез.

— Давай я закрою окно?

— Слишком жарко. Да это и ничему не поможет. Спи.

— Ты о чем-то думаешь. Не хочешь поделиться?

— От разговоров тоже мало пользы.

По голосу я понимала, что он глубоко несчастен, и наивно верила, что смогу помочь, если заставлю его говорить. Я продолжала мягко давить, и наконец он сказал:

— Если ты действительно хочешь знать причину, то это из-за любовной близости. Почему-то после нее я чувствую себя опустошенным и одиноким.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: