— Я к этому не готов. Пока не готов.
— Время есть. Может, еще будешь радоваться.
— Нас ждет несколько месяцев ада.
— Ты снова будешь работать. Я знаю, это вот-вот начнется.
— Уж не знаю, что начнется, — мрачно отозвался он.
Несколько следующих дней были напряженными и трудными. В глубине души я надеялась, что нежелание Эрнеста завести ребенка не имеет глубоких корней, и, убедившись в неизбежности его появления, он обрадуется — хотя бы за меня. Но в нем ничего не изменилось. Казалось, все у нас как прежде, но я остро ощущала его отстраненность и не представляла, как нам удастся вновь найти общий язык.
В разгар моих печальных размышлений на вилле Паунда появился новый гость. Писатель и редактор Эдвард О’Брайен жил над городом в горах, вблизи монастыря Альберго Монталлегро. Услышав о приезде знакомого, Эзра пригласил его на обед.
— О’Брайен редактирует собрание лучших рассказов года, — сказал Паунд, знакомя нас на террасе рядом с теннисными кортами. — Он занимается этим с конца войны. — И прибавил, поворачиваясь к Эрнесту: — Хемингуэй пишет замечательные рассказы. Действительно великолепные.
— Сейчас я собираю рассказы для издания 1923 года, — сказал О’Брайен Эрнесту. — У вас есть что-нибудь с собой?
К счастью, было. Эрнест извлек из сумки потрепанный экземпляр рассказа о жокее «Мой старик», который ему вернул Линкольн Стеффенс. Он вручил его О’Брайену, а потом кратко рассказал, как пропала его остальная работа.
— Так что этот рассказ, — драматически произнес Эрнест, — все, что у меня осталось. Он как маленький обломок корабля, гниющего на морском дне.
— Поэтический образ, — сказал О’Брайен и взял рассказ к себе в горы, чтобы почитать на досуге.
После его ухода я прошептала Эрнесту как можно тише:
— Не стоило тебе в таком тоне рассказывать о пропаже О’Брайену. Меня затошнило.
— Значит, все-таки ребенок.
— Ты на меня сердишься?
— С чего бы?
— Ты ведь не думаешь, что я это специально устроила?
— Что, пропажу рукописей?
Мне будто влепили пощечину.
— Нет. Беременность.
— В конце концов, не все ли равно?
Наш шепот становился все яростней, и остальным двум парам стало очевидно, что у нас назрел конфликт. Они потихоньку потянулись к дому.
— Не могу поверить, что ты так думаешь. — В моих глазах стояли слезы.
— Хочешь знать, что говорит Стрейтер? Он говорит, что ни один писатель или даже художник — никто, кто делает что-то, вкладывая свою душу, не оставил бы чемодан без присмотра в поезде. Потому что они знают этому цену.
— Это жестоко. Я тоже страдала.
Он громко вздохнул и закрыл глаза. Когда вновь их открыл, то произнес:
— Прости. Я обещал никогда не говорить об этом. Разговоры не приведут ни к чему хорошему.
Я бросилась бежать в одну сторону, он пошел в другую; за обедом все притворялись, что ничего не слышали, однако я прекрасно понимала, что это не так, и решила, что будет лучше прояснить ситуацию.
— Нам хочется, чтобы такие замечательные люди, как вы, первыми узнали, что у нас будет ребенок, — сказала я и взяла Эрнеста за руку. Он ее не отдернул.
— Молодцы! — Шекспир встала, чтобы обнять меня. — Из вас двоих ты сейчас выглядела более значительной, — шепнула она мне на ухо.
— Вот это здорово! — воскликнул Майк.
— О да, — поддержал Паунд. — Счастливая судьба обезьянки.
— Эзра! — резко осадила его Шекспир.
— А что, неправда?
— Мои поздравления, — и Мэгги Стрейтер обняла меня. — Мы, обезьянки, должны поддерживать друг друга.
На следующий день мы наблюдали, как трое мужчин играют в теннис. Из Эрнеста игрок был никудышный, но это не мешало ему играть в полную силу. Он размашисто и отчаянно махал ракеткой, словно играл в гольф. Майк дал аккуратную подачу, мяч пролетел низко над сеткой и упал почти у ног Эрнеста. Но он упустил и этот мяч, громко выругался и швырнул ракетку на землю.
Мэгги даже отпрянула.
— Постепенно он привыкнет к мысли о ребенке, — сказала она. — Привык же Майк.
— Конечно, привыкнет, — согласилась Шекспир. — Со временем он почувствует гордость, а потом поверит, что это была его идея.
— Не уверена, — возразила я.
У меня зародилось ужасное предположение, что в мозгу Эрнеста мысль о ребенке может связаться с пропажей рукописей. Если в его, пусть самых темных и отдаленных уголках подсознания, возникнет сомнение во мне, появится чувство, что я могу намеренно вредить его работе, его стремлениям, сумеем ли мы это преодолеть? Подорванное доверие редко восстанавливается, это я понимала, особенно у таких людей, как Эрнест. Стоит один раз подвести, и он никогда уже не будет относиться к тебе, как прежде.
В таком подавленном настроении я пребывала до тех пор, пока не приехал Эдвард О’Брайен с восторженными похвалами в адрес Эрнеста. Рассказ он нашел великолепным и собирался его напечатать, хотя это и нарушало традицию серии — выбирать лучшие рассказы из тех, что уже были опубликованы в журналах. Более того — О’Брайен хотел открыть сборник этим рассказом и упомянуть о нем в предисловии, так высоко он его оценил.
Момент признания подоспел как нельзя кстати, явившись ответом на мои молитвы и Эрнеста тоже. Его пошатнувшаяся уверенность в своих силах получила поддержку; появилась серьезная цель, к которой надо стремиться. Все, кто что-то значит в литературе, прочтут в сборнике его рассказ. Его имя станет известным. Не зря он все это время работал.
Проснувшись на следующее утро, я увидела, что Эрнест сидит за столом у окна и пишет.
В Рапалло мы провели еще две недели — плодотворные для нас обоих. Похоже, Эрнеста теперь не так угнетала мысль о ребенке — наверное, потому что к нему вернулись слова и он чувствовал их живую пульсацию. Меня уже не страшило будущее: Эрнест снова стал самим собой, обретя веру в то, что совершит задуманное. Я наконец смогла насладиться ожиданием малыша. Было, правда, одно обстоятельство, омрачившее новое состояние: когда мы уезжали, Эзра отвел меня в сторону и сказал:
— Ты знаешь, сам я никогда не стремился иметь детей. Но дело не в этом. Мне кажется, в вашем с Хемом случае ты совершишь большую ошибку, если постараешься привязать его к семье.
— Я люблю его таким, каков он есть. Думаю, ты мне веришь.
— Конечно. Но так ты думаешь сейчас. Попомни мои слова: ребенок все изменит. Так всегда бывает. Не забывай об этом и будь очень осторожна.
— Хорошо, Эзра. Обещаю, — сказала я и направилась к Эрнесту и к нашему поезду. Паунд есть Паунд, он склонен давать наставления, и в тот день я не отнеслась к ним серьезно. Слишком оптимистичным был мой настрой, чтобы обращать внимание на разные предостережения, однако через несколько лет сказанные им при том расставании слова неожиданно вспомнились. Паунд есть Паунд, но тогда он оказался полностью прав.
24
Когда в начале апреля мы вернулись в Париж, я поняла, что хочу быть дома. Деревья опушились свежей зеленью, улицы чисто вымыты, на веревках висит белоснежное белье; по гравиевым дорожкам в Люксембургском саду бегают дети. Эрнест интенсивно работал, и хотя я скучала без него, теперь одиночество было не так томительно, как раньше.
Звучит смешно, но впервые у меня появился собственный проект. Каждый день я совершала длительные прогулки для здоровья, старалась хорошо питаться и много отдыхать. Я купила много метров мягкой белой хлопчатобумажной ткани и проводила целые часы, сидя на солнышке, — шила малышу приданое. Вечерами я читала переписку Абеляра и Элоизы — историю любви, которая была мне гораздо больше по душе, чем отношения расхристанной парочки джазового века, описанной Фитцджеральдом. Весна сменилась летом, во мне по-прежнему жила крепкая надежда. Мой живот округлился, а груди налились. Я была загорелая, сильная и удовлетворенная — «значительная», как тогда сказала Шекспир, — и во мне зрела вера, что наконец я обрела цель.
Когда Эрнест не работал у себя на улице Муффтар, он проводил много времени у Гертруды. Она проявила сочувствие, когда он рассказал о потерянных рукописях, но его озабоченность по поводу будущего ребенка не вызвала у нее симпатии.