— Знаю. Я вела себя ужасно. — Я не забирала у нее руку, которую она гладила, но голова у меня слегка кружилась.
— Слишком много информации перед завтраком, — сказала я.
— Бедняжка. — Кейт встала, разглаживая складки на юбке, а затем сменила и выражение лица, которое теперь стало спокойным и простым. Хороший прием. Надо бы ему научиться.
Остаток утра прошел как в тумане: слова Кейт и ее забота тревожили меня. Неужели надо опасаться Эрнеста? Он казался таким искренним, таким открытым. Признался, что пишет стихи; а его рассказы о фронтовом ранении — и шелкопрядах! Неужто это входит в план обольщения? Если так, то Кейт права. Я попалась, как глупая деревенская мышь, одна из многих. Эта мысль была невыносима.
— Может, удерем, пока они дрыхнут, — предложила Кейт после кофе. — Сегодня мне не надо на работу. Чем займемся? Рассматриваются все предложения.
— Тебе решать, — сказала я. — Мне все равно. — Так оно и было.
Другая девушка могла бы заподозрить Кейт в ревности, но я тогда была еще простодушная и доверчивая. И более того, неопытная. В свои двадцать восемь лет я по пальцам могла пересчитать тех поклонников, что у меня были, а сама за все время только раз влюбилась, и опыт оказался столь неудачен, что надолго поселил сомнения и в мужчинах, и в самой себе.
Когда в двадцатилетнем возрасте я вернулась домой в Сент-Луис после года, проведенного в Брин-Мор, ко мне пригласили учителя музыки по имени Хэррисон Уильямс. Будучи всего на несколько месяцев старше, он казался мне гораздо более зрелым и умным. То, что он учился за океаном у известных композиторов и имел большие познания в европейской культуре и искусстве, восхищало меня и приводило в трепет. Когда он говорил, я смотрела ему в рот; думаю, все с этого и началось — с поклонения и зависти. Только затем я обратила внимание на его руки, глаза, рот. Его нельзя было назвать Казановой, но он обладал какой-то особенной, своей красотой — высокий, стройный, с темными тонкими волосами. Но самой притягательной его чертой была вера в мой якобы незаурядный талант. Он считал, что я смогу дорасти до концертного пианиста, и я тоже так думала — во всяком случае, в те часы, что проводила за роялем, без устали работая над этюдами, от которых сводило пальцы.
На занятия к Хэррисону я приходила тщательно одетая и причесанная. Он расхаживал по комнате, поправлял меня, иногда хвалил, а я старалась расшифровать его действия. Вот он постучал пальцем по виску — это означает, что он заметил мои новые чулки или нет?
— У тебя хорошая осанка за инструментом, — сказал он однажды, и его слова породили цепную реакцию фантазий, в которых я держала осанку и в белых кружевах, а он был в утреннем фраке и белых перчатках. В тот день, замечтавшись, я играла хуже некуда.
Я любила его целый год, а потом за один вечер все мои мечты рухнули. Нас пригласили на вечеринку к соседям, где я, чтобы чувствовать себя рядом с ним раскованнее, осушила залпом два бокала переслащенного вина. За день до этого мы гуляли вдвоем в лесу за городом. Стояла осень, холодная и безветренная; облака над головой казались вырезанными из бумаги. Он зажег мне сигарету. Носками зашнурованных туфель я наступала на сухие желтые листья, и вдруг он прервал приятное молчание и произнес: «Ты такая славная, Хэдли. Одна из самых лучших девушек, которых я знаю».
Такие слова трудно назвать объяснением в любви, но я твердо сказала себе, что он меня любит, и поверила в это — задолго до того, как залпом выпила вино. Я подождала, пока комната не закружилась, и тогда направилась к Хэррисону, высоко поднимая ступни и осторожно ставя их на пол. На мне было черное кружевное платье. Самое красивое и любимое — в нем я всегда казалась себе похожей на Кармен. И возможно, именно платье, а не только вино, заставило мою руку потянуться к рукаву пиджака Хэррисона. Я никогда не прикасалась к нему раньше, и, думаю, он застыл на месте от одного лишь изумления. Мы стояли в оцепенении — прекрасные, как садовые скульптуры, — и в течение нескольких ударов сердца я была его женой. Я родила ему детей и хранила верность, и мне наконец удалось расстаться с невеселыми мыслями, поселившимися в моей голове, где надежда каждый раз спотыкалась обо что-то и погибала. Теперь я добилась своего. Уже добилась.
— Хэдли, — тихо произнес он.
Я подняла глаза. Голубые, похожие на далекие звезды, глаза Хэррисона сказали мне «нет». Сказали спокойно и тихо. Всего лишь «нет».
Что сказала я? Скорее всего, ничего. Не помню. Музыка заиграла невпопад, свет от свечей затуманился, рука моя упала на кружево юбки. Платье цыганки вмиг превратилось в траурный убор.
— У меня ужасно болит голова, — пожаловалась я маме, пытаясь объяснить, почему мне надо срочно домой.
— Ну, конечно. Надо нашу девочку быстрей уложить в постельку, — сказала мама с сочувственным выражением лица.
Дома я позволила ей помочь мне подняться по лестнице, затем надеть муслиновую ночную рубашку. Она укрыла меня одеялом, подоткнула его, положила прохладную руку на мой лоб и погладила волосы.
— Теперь отдыхай.
— Хорошо, — ответила я, не в силах объяснить, что отдыхаю уже двадцать один год и только сегодня вечером попробовала это изменить.
Только раз любовь коснулась меня. Была ли это любовь? Скорее, немыслимая боль. Два года я излечивалась от нее, много курила, худела; изредка меня посещала мысль — не прыгнуть ли мне с балкона, подобно измученной героине в одном русском романе. Через какое-то время, довольно затянувшееся, я поняла, что Хэррисон — совсем не злой принц, а я не его жертва. Он не обманывал меня, я сама обманывалась. Еще несколько лет мысль о любви заставляла меня бледнеть и вызывала легкую тошноту. Я по-прежнему оставалась доверчивой и нуждалась в опеке — например, со стороны Кейт.
В этот день мы исходили весь Чикаго: сначала в поисках первоклассной маринованной солонины, а потом — перчаток. Я позволила Кейт щебетать всю дорогу и отвлекать меня от мыслей об Эрнесте, и была благодарна за ее наставления. Пусть его намерения самые чистые, но все-таки я еще слишком впечатлительна и ранима. В Чикаго я приехала, чтобы отдохнуть от проблем, и добилась этого; но уходить от реальности тоже опасно. Дома я не была счастлива, однако предаваться мечтам об Эрнесте Хемингуэе — тоже не выход. Моя жизнь — это моя жизнь. Я должна научиться управлять ею и заставить работать на себя.
В Чикаго я провела еще одну неделю, и каждый день дарил мне новые впечатления. Мы ходили на футбол, были на утреннем представлении «Мадам Баттерфляй», днем и ночью бродили по городу. Когда я видела Эрнеста, что случалось довольно часто, то старалась не терять голову, а просто получала радость от общения с ним, не давая разыграться воображению. В его обществе я вела себя более сдержанно, чем раньше, но он ничего не говорил и не форсировал наши отношения вплоть до вечера перед моим отъездом.
К ночи подморозило, и гулять было слишком холодно, но некоторые из нас, взяв теплые одеяла и фляжки с ромом, забрались в «форд» Кенли и поехали на озеро Мичиган. Крутые дюны тускло белели в лунном свете, и мы — естественно, пьяные — придумали игру: залезть на вершину одной из них и скатиться вниз как бревно. Кейт скатилась первой — она во всем любила быть первой, за ней покатился, горланя песню, Кенли. Когда подошла моя очередь, я на четвереньках вскарабкалась на дюну — песок рассыпался под моими руками и ногами. Стоя наверху, я огляделась — кругом был простор и горящие холодным светом звезды.
— А ну, давай, трусиха! — прокричал мне Эрнест.
Закрыв глаза, я покатилась вниз и, набирая скорость, подскакивала на колдобинах. Благодаря изрядной дозе алкоголя я не чувствовала боли — только захватывающее ощущение азарта и свободы. Эйфория, смешанная со страхом. Впервые после детства я испытывала страх, от которого кружилась голова и замирало сердце, и это мне нравилось. Внизу, как только я остановилась, Эрнест выхватил меня из темноты и крепко поцеловал. В сладостном смятении я ощутила его язык на своих губах.