Своих любила она безгранично и грешила против них избытком привязанности, которая не всегда бывала полезной для их будущности, потворствовала, нежила, стараясь усладить их жизнь, обеспечить будущее; для чужих, в которых видела посланников Божиих, для чужих несчастных и убогих была щедра, не только подарками, не только хлебом, но и участием, душою, братской заботливостью, искренним милосердием. То, что мы называем светом, а что в самом деле только тревога и суета, необходимые для тех, кто утратил покой или не умеет ценить его, не было для нее занимательным, не привлекало, а скорее страшило ее и за себя и за другого.
Дни ее проплывали однообразно от колыбели до могилы, незаметно, ведя ее к цели ровным, медленным шагом, без ощутимых перемен, без сильных тревог. На этой скромной ткани кое-где блистали золотые нити и виднелись черные полосы, как границы, на которых жизнь чувствовала радость и горе. Но за ними снова тянулись однообразные дни покоя, — означенные трудом и молитвой.
Такова была Старостина, бабка Юлии, которую мы видели сидящей в кресле, с четками и молитвенником; была, потому что лета изменили ее значительно. Из всех добродетелей — неизмеримая кротость, всегда в ней преобладавшая, заключала в себе все остальные. Окрепли в старушке мужество и разум сердца, которым она прежде все так ясно видела, хоть не доискивалась причины. Молиться и любить ближнего осталось ее уделом.
Внучку любила она с живостью, с самопожертвованием; ею жила, дышала, дрожала за нее и не раз в молитве чувствовала себя грешной перед Богом, потому что привязанность к внучке переходила границы, которые, по ее убеждению, назначала религия.
Быстро вбежала Юлия в комнату старушки и, поцеловав ее руку, стала на колени у скамеечки.
— Вот то-то набегалась! — отозвалась старушка добродушно, поглаживая девушку по головке.
— А как же и не бежать, — отвечала Юлия, положив головку на колени Старостины, — когда, представьте, бабушка, я спешила рассказать вам приключение.
— Приключение! Господи Иисусе! Разве же…
— Не тревожьтесь только, потому что решительно не отчего. Расскажу вам что-то очень хорошее и занимательное.
— Рассказывай же скорее, ты меня испугала.
— Представьте себе, милая бабушка, пошли мы с Машей в рощу, вот что за тополевой аллеей и, нарвав цветов, уселись отдыхать под дубами. Говорили, говорили, а того уж не скажу вам, о чем мы говорили, потому что вы не поняли бы меня и назвали ребенком, как вдруг шум, стук, топот…
— Господи! Что же это было?
— Прекрасный молодой человек, на отличной серой лошади, которая нас чуть не растоптала.
Старушка закрыла глаза.
— Но, послушайте, бабушка, всадник сдержал коня, извинился перед нами, сказал несколько слов и исчез из глаз, перепрыгнув канаву.
— Кто же это мог быть?
— И прекрасно, что неизвестно кто, — незнакомец, — и довольно.
— Молод? Стар?
— Натурально молодой и прекрасный собою.
— Ах ты, милая моя ветреница!
— А если бы знали, бабушка, что за мужественная осанка, как он сидит на коне, как идет к нему эта, даже простая одежда!
— И ты очень испугалась?
— Немножко. Маша, кажется, больше.
— Я?
— Не отпирайся! Меня это, по крайней мере, заняло, сейчас же развеселило, а ты еще до сих пор нахмурена.
— Когда же я бываю иначе? — тихо спросила подруга.
— Теперь, милая бабушка, — продолжала Юлия, целуя руку старухи, — этот незнакомец со своей лошадью так заехал ко мне в голову, что я должна непременно узнать, кто он?
— Что ты плетешь, Юлия?
— Как вас люблю, бабушка, говорю серьезно: сейчас наведу справки, сделаю смотр соседям и непременно открою, кто он? Я даже немного на него сердита.
— За испуг?
— Нет, но видя двух хорошеньких девушек, — ведь мы обе очень хороши — каждая в своем роде, — разве он не мог сойти с лошади, представиться нам и побеседовать? Правда, бабушка?
— Нет, дитя мое! Умнее не мог он поступить, и я ему очень за это благодарна: поклонился, извинился, как следовало, и поехал своей дорогой.
— Но это оскорбление моего величия, — прервала внучка… — Как же, кажется, даже не оборотился!
— О, уж ты напрасно придираешься, — сказала Мария, — я была свидетельницей, что он осматривался.
— И ты против меня! Бабушка, прикажите ей стать на колени, она бунтует против лучшей своей приятельницы.
Еще минуту продолжался разговор в этом роде, и Юлия болтала о том, как постарается разведать о своем незнакомце; в это время старый слуга Войцех внес на подносе кофейник и чашку.
Трудно будет обойтись без ближайшего знакомства с Войцехом. Был он когда-то крестьянином старосты, потом лакеем, наконец камердинером Старостины. Седой и старый, но бодрый, держась еще прямо, с веселым лицом, исполненным добродушия, вошел он в комнату госпожи. Он был в серой куртке, из одного кармана которой выглядывала огромная табакерка; в одном его ухе качалась большая, золотая серьга; черный платок с огромными концами, повязанный на высокой шее, поддерживал его голову, которая, может быть, уже имела охоту склониться на сторону. Старичок был чисто выбрит, хотя бакенбарды могли бы скрывать предательские морщины; на устах виднелась почти юношеская улыбка.
Усмешка эта, бегающие глаза, а вместе — безделки у часов, таинственно повязанный галстук и серьга — выражали несчастную слабость, отравившую жизнь Войцеха. Влюблялся бедняга, влюблялся до семидесяти лет беспрестанно, но все не мог жениться, хотя жаждал этого, а как жаждал, знают все его знакомые. Любовь была стихией его жизни, ясным светилом дня, который, увы, слишком уже склонялся к западу.
Не было в дворне Старостины ни одной пятнадцатилетней девочки, по которой бы не вздыхал пан Войцех, надеждой на взаимность, которой не имел бы права хоть на час утешать себя. А услуживал он своим любезным с самопожертвованьем, достойным лучшей награды: все, что имел, — было к их услугам; кормил их, возил кататься, делал для них вечеринки, покупал подарки и потом, когда ему изменяли, не жалел даже пожертвований своих, а довольствовался только проклятиями на пол непостоянный и вероломный. Тогда рассыпал он в буфете анекдоты о непостоянстве женщин и клялся, что никогда, пока жив, ни на одну больше не посмотрит. Однако на другой день влюблялся снова. Это вошло ему уже в привычку, а в семьдесят лет кто же отстанет от застарелых привычек? Но это был честнейший, отличнейший человек. Простим же ему, оттого что все имеем свои слабости.
Когда он неся кофе, на цыпочках, вошел в комнату Старостины, улыбаясь, прихорашиваясь и стараясь прямо держать голову, Юлия быстро бросилась к нему, и схватив его за руку, спросила:
— Ты всех знаешь в соседстве, Войцех?
— А как же? Кого ж бы я не знал?.. Ведь… (здесь он затруднился счетом, не видя надобности вдаваться в предательское исчисление) мы довольно давно живем здесь.
Старушка, боясь живости внучки, подала ей знак и сама начала расспрашивать Войцеха.
— Видишь ли, любезный Войцех, кто-то в лесу испугал Юлию.
— Как, ясновельможная пани? В лесу?
— Какой-то молодой человек на серой лошади чуть не растоптал их.
— На серой лошади? Молодой человек? — говорил Войцех задумчиво, накрывая стол салфеткой. — Молодой человек на серой лошади!.. Кто ж бы это? Пан Цемента?
— Этого мы знаем, да он и не молод.
— Ему еще нет сорока.
Юлия начала смеяться.
— Это был очень молодой человек, — сказала она.
— А, очень молодой человек! Может быть пан Фаддей?
— Помилуй!
— Этому не больше, как тридцать с хвостиком.
— Те паны известны нам, а это совершенно незнакомый.
— Кто ж бы это был, совершенно незнакомый? Каков он собой?
— Прекрасный брюнет высокого роста; на нем венгерка, ружье и рог, под ним серая лошадь.
— Серая лошадь! Даже серого верхового не знаю в соседстве, только у ксендза пробоща ходит в дышле белая кобыла, да и та вся в сединах от старости.
Юлия рассмеялась.
— Но Войцех, говорю тебе, то была отличная лошадь, даже уносила молодого человека.