Но мог ли он долго прожить такою любовью? Не знаю. Через неделю наступил для него другой период страсти. Он начинал, чувствуя себя счастливым, сознавать свое завтра, думать о будущем. Она все еще оставалась в первом забвении страсти, в ослеплении и безумии. Для него безумие редело уже как туман, и сквозь него виднелся свет. Она ничего, кроме его, не видела. Для него Уляна была по-прежнему прекрасная, по-прежнему желанная, хотя и непонятная, любовница, но уже рассудок указывал ему на ее синие заплаканные веки, опущенные над чудными глазами. Уже он заметил жесткую намозоленную руку ее; уже не раз ее простые страстные речи казались ему смешными.

Для нее период этот еще был далек, а может быть, и не суждено было ему никогда наступить; потому что страсть у нее перешла в жизнь, сделалась постоянным безумием и горячкой. Для нее, дикой крестьянки, не было разочарований, пока длилась любовь, а в сердце, которое запылало в ней так поздно и дивно, страсть могла угаснуть только с жизнью.

Прошла еще неделя, и Тадеуш уже рассуждал, уже думал, уже оглядывался. Страсть Уляны только росла, и сила ее еще раздражала несколько ослабевающую любовь барина, удерживала его любовником. Но уже рассудок чаще и громче говорил ему, уже опять трунил за минутное молчание, отплачивал непрерывными насмешками. Между тем, воротился Оксен; но это нисколько не изменило их отношений. Гончар, казалось, добровольно ничего не видел, ни на что не обращал внимания; грустный и пасмурный, он упорно молчал, не кинул на жену ни взгляда, ни разу не спросил, где была она. Он обходился с нею как с совершенно постороннею, и, однако ж, все видел, все знал; что же с ним сделалось? Не раз и Уляна спрашивала самое себя: откуда такая внезапная перемена? Это гордое молчание укололо ее, хоть она и была ему рада. Равнодушие его не было истинно: оно прикрывало бессильную злобу, до времени затаенную в сердце, усиливающуюся от сдерживания. Но когда-нибудь она должна была обнаружиться в более ужасных размерах. Тадеуш также беспокоился, видя его таким молчаливым и по наружности равнодушным; он знал людей, и знал, что в простом человеке жажды мщения ничем не заглушишь; он предчувствовал недоброе. Но Оксен каждый раз, при встрече с барином, униженно снимал шапку, кланялся до колен и с хитрою покорностью приветствовал его.

Чтобы обезоружить крестьянина, барин теперь прибег ко всевозможной кротости; ею думал он победить, подкупить его, но сильно ошибался. Оксен все принимал, не оказывая радости, ни малейшей признательности, ни удивления, а только изредка хитро улыбался. Благодарностью за все было какое-то совершенное отречение от жены.

Когда она была дома, Оксен точно не видел ее; не было ее — он о ней не спрашивал; выходила она из избы, он ее не удерживал ни полусловом; возвращалась ночью, он не дознавался откуда. Большую часть времени проводил он за столом в корчме, пьянствуя сам, угощая других, но и пьянство даже не развязывало ему язык: он молчал, как камень, и только иногда обычное его проклятие: «Сто чертей им…» вырывалось, свидетельствуя, что он чувствовал же что-нибудь.

Павлюк и Левко, видя его равнодушие, оставили его и больше не вспоминали о жене. Уляс говорил, что он не глуп; но прибавлял: «уж совсем бы тебе быть умным и не бросать хозяйства, не опускать рук, а коли пришла такая хорошая пора, так подумать бы о себе. А то ты только в корчме сидишь, пьешь и забыл о избе. Проси всякий день, и хватай, по крайней мере, разбогатеешь и детям дашь кусок хлеба.

Оксен ничего не отвечал, пожимал плечами, закуривал трубку и шел с узелком грошей в корчму. Старик один должен был теперь думать обо всем. Невестка безумствовала, сын пьянствовал, и если бы не он, так скотина попадала бы и поле гуляло бы.

В один вечер Оксен воротился рано в избу и стал суетиться более обыкновенного: он наполнил мешок хлебом, справил телегу, засыпал лошадям корм, надел свитку и взялся за топор.

— А куда ты, сынку? — спросил Уляс.

— В лес, батьку, дров нету, поеду на ночь, а завтра утром ворочусь с возом.

— Хорошо, что ты взялся, наконец, за ум, — сказал Уляс. — Топерь-то нам и хозяйничать, и богатеть.

Оксен кивнул головой и насмешливо улыбнулся, но ничего уже не ответил. Насунув шапку на уши и взяв кнут, он сел на телегу и, сидя уже на ней, поговорил еще с прохожими, повторяя каждому, что едет в лес. Подъехав к корчме, он опять остановился, еще раз потолковал с людьми, стоящими у дверей, выпил порцию, закурил трубку, ударил по лошадям и как сумасшедший погнал по дороге в лес. Смеркалось. В окнах изб замелькали огни, на улице было движение: женщины разговаривали стоя, сложа руки, у ворот, мужики сидели на завалинках, дети прыгали на улицах, молодицы шли с ведрами по воду и болтали у колодезя, одну руку подняв на бадью, а другою подперев подбородок. Стада черных и бурых овец толпились у отворенных хлевов. Уляны уже не было дома; она побежала к господскому дому, сквозь отворенные стеклянные двери проскользнула в комнату барина и сидела с ним, поглядывая на трещавший в камине огонь. Тадеуш был что-то печален, склонил голову на ее плечо и думал. Несколько раз старалась Уляна прервать долгое молчание, но напрасно; теперь она сама глядела ему в глаза и молчала. Тишину прерывали только трещание огня и легкий шум садовых дерев, над которыми каркала к ненастью стая ворон.

Приближалась ночь; они сидели еще по-прежнему, и Тадеуш, вздыхая по временам, то обнимал ее, то опускал руки, поглядывая ей в глаза и на угасающий огонь.

В деревне уже погасли огни, умолкли песни, и только покрикивали чуткие петухи и беспокойно лаяли собаки.

У крыльца, через открытые в сад двери, послышались шаги осторожно проходящего человека. Тадеуш и Уляна услышали это; она вскочила, прислушалась: ничего не было видно, но по траве шелестела тихая воровская поступь. Словно тень какая-то промелькнула перед отворенными дверями. Тадеуш вскочил, выбежал, но никого не увидал. Уляна в испуге забилась в угол комнаты и уставила беспокойный взгляд на возвратившегося Тадеуша.

Он молча сел опять на свое место.

— Мне что-то страшно, — шепнула Уляна.

— Верно сторож прошел вокруг дома, — ответил Тадеуш.

— О, нет, — сказала Уляна, — это не сторож.

— Может быть, собака?

— Человек, — сказала она и прижалась к нему.

С минуту еще продолжалась тишина, и разговор тянулся полусловами; суеверная и пугливая, как дитя, Уляна крестилась, говоря шепотом, что это может быть ходят духи, так как уже близка полночь. Ее удивило, что Тадеуш улыбался и не верил в духов. Ей казалось несомненным возвращение с того света душ, блуждание их по свету и участие их в той жизни, из которой их вырвали.

Еще нашептывая, Уляна уснула. Тадеуш запер садовую дверь, сел подле нее и тоже задремал. Беспокойный, прерывистый сон смежил на минуту их очи.

Вдруг они оба пробудились и вскочили. Страшный свет врывался сквозь стеклянные двери в комнату. Хотя камин уже погас и далеко еще было до дня, но было видно как днем. Тадеуш закричал:

— Пожар, пожар!..

И, оттолкнув руки Уляны, которая обвила было его шею, кинулся он к дверям. Двери были приперты снаружи шестом. Сильным ударом вышиб он их и выбежав вон в сад, оглянулся. На доме вся крыша была в огне, за двором светилось другое зарево от гумна. Все спали. Тадеуш громко закричал. Несколько голов высунулось из окон, несколько людей выбежало на двор. Тадеуш звал на помощь, послали в деревню за людьми, а дворовые кинулись разбирать крышу. Между тем гумно пылало. Все кинулись к дому, а из деревни никто не являлся. Напрасно управляющий бегал по деревне, стучал в избы, бил людей и гнал их. Не доходя до дома, они пропадали, разбегались, прятались, так, что некому было принесть ведра воды и разбирать загоревшиеся строения.

Работали только дворовые люди, да несколько мужиков: остальные, забравшись на крыши изб, на заборы, на деревья, спокойно, молча смотрели на пожар, уничтожающий гумна и амбары. Несколько скирд вместе пылали страшным огнем; конюшни уже рушились; в хлевах ревел запертый скот и блеяли овцы. Лошади, полуопаленные, вырвались из стойл и бегали по двору. Зарево пожара светилось кровавым отблеском на небе и отражалось в озере. Раздавалось несколько бессильных голосов, трудилось несколько бессильных рук; остальные молчаливо смотрели на то, что называли карою Божией, не смея, может быть, и не желая спасать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: