На другой день, рано утром, у крыльца стояли запряженные лошади, а Тадеуш еще не мог вырваться из объятий почти помешанной женщины, которая хотела, чтобы он взял ее с собой.
— Я здесь с ума сойду, — кричала она, — одна, одна! Меня здесь убьют! Я не выдержу!
Напрасно успокаивал ее Тадеуш, обещая скоро возвратиться. В последнем объятии, она, словно предчувствуя будущность, схватила его и держала так сильно, что Тадеуш на зов Августа почти должен был насильно разорвать ее ручки и, поцеловав ее заплаканные глаза, убежал.
Громкий плач преследовал его. Уляна не смела выбежать, боялась постороннего и людей; она только кинулась к окну, выходящему на двор, чтобы не потерять из виду Тадеуша. Сердце говорило ей, что он не воротится таким, каким уезжает.
А он? И он смотрел на нее. В эту минуту она была ему дороже, чем когда-нибудь; при разлуке усиливается и угасающая привязанность, и возобновляется с новою силою, хоть и ненадолго, но опасно. Тадеуш, пасмурный, печальный, сел с Августом и взглядом прощался с Уляной, а в душе обещал себе воротиться к ней, скоро, очень скоро, завтра. Не знал он, что чувство, которое испытывал в эту минуту, придется разбросать по дороге, оставить в самом начале ее, рассыпать понемногу с уплывающими минутами, с вновь встречающимися впечатлениями.
И прежде, чем наступил вечер, уже полуулыбка, давно невиданная, играла на губах Тадеуша. Добрый Август рассеивал его живым рассказом, заставлял забыть о доме, о себе. Он подбирал самые веселые истории, удивительнейшие происшествия и чувствовал себя почти счастливым, когда увидел расцветшую на устах приятеля улыбку.
XV
Уляна осталась одна со своей страстью, печалью, думами. Одна, совершенно одна. Она не имела средств оторваться от них. Люди иного звания излечивают печаль, страдание, отчаяние, отдаляясь от причин, которые породили их, создавая себе новую, искусственную жизнь, взамен утраченной. Этого не могла сделать Уляна. Она оставалась одна на месте, где все напоминало ей Тадеуша; без занятий, без развлечения, она постоянно глядела на себя, на свои страдания. Прошла неделя. Уляна сидела у окна и напрасно глядела на дорогу; сидела под тополями, над озером, ждала Тадеуша, прислушивалась к каждому шуму. Сердце ее билось при каждом говоре на дворе. Не раз ночью вскакивала она и бежала смотреть, не приехал ли он, но его не было. Одна, совершенно одна, она считала длинные дни, пустые, бледные, проводимые за пряжей, в саду в грустных однообразных воспоминаниях. Не раз уже сожалела она о прежней жизни, с которой рассталась навсегда. Из деревни манили ее свобода, веселье, песни, голоса людей, которые счастливее ее. А эти люди глядели на нее, как на потерянную; ничто не связывало ее с ними, она была им чужая. Ее приветствовали насмешливой улыбкой, пасмурным взглядом; ни один не промолвил ей словечка, не протянул ей руки. Там, на другом берегу озера, на жнивье пели жницы, мелькали белые рубашки, и песни их доходили до ушей Уляны, напоминая ей прежнюю свободу. А она сидела с опущенными руками, без песни, без занятия, без цели, каждый день становясь грустнее, потому что каждый день напрасно ожидала возвращения Тадеуша.
Прошла неделя, другая. Он не возвращался, не давал даже знать о себе. Уляна с каждым днем становилась все беспокойнее и все была одна и одна. Никто ее не утешил, никто не заговорил с нею. Порой она кинет прохожему привет, попросит ласкового слова и встречает только суровый презрительный взгляд.
На другой неделе она вспомнила о своих детях и плакала.
— Сироты, — думала она, — сироты прежде времени. О, пойти бы посмотреть на них, поцеловать, приголубить.
И думала она идти к ним и боялась, чтобы Тадеуш не приехал в эту минуту; хотела она его встретить первая и первая поздороваться с ним. Она просила, чтобы ей привели детей. Вечером Прыська привела их во двор и оставила Уляне… Дети почти не узнали ее. Сердце ее было так полно иной привязанности, иных чувств, что не тронулось при виде детей. Она смотрела на них, ломая руки.
— Сироты, — думала она, — что я им! Разве я им мать? О, нет, я смотрю на них, как на чужих, я думаю о них, как о чужих. Но мне уж не быть и матерью.
И она снова плакала, чувствуя, что уже не может их любить, плакала и над собой, и над ними.
Детей отнесли назад, и ни сердцем, ни взглядом не пошла она за ними; в ушах ее постоянно стучал экипаж, который ждала она, сердце ее билось мыслью о возвращении Тадеуша.
А он? Он не возвращался.
Целые дни, сидя в своей комнатке, не отводила она глаз от окна на дорогу и часто, оборвав нить пряжи, по целым часам, напряженным взором и ухом, ждала желанного экипажа. Вечерами сидела на берегу озера, сидела, где с ним сиживала, думала о нем и поглядывала на дорогу, боясь отойти далеко, чтобы не потерять из глаз дороги, по которой он должен был возвратиться. В воскресенье благовест к обедне призывал народ к молитве, и все спешили по дороге в новых свитках, и белых платках, и накидках молиться Богу и поклониться Богородице. Уляна не могла идти в церковь: стыдно ей было людей, и страшно, чтобы он не приехал, когда она будет на литургии. Она садилась, оборачиваясь лицом к церкви, а глаза постоянно обращались на дорогу, и молиться могла она только об одном, чтобы Бог прислал барина, чтобы ее сокол прилетел опять в опустевшее гнездо.
На дороге пусто неделю, пусто две, и четыре, и шесть, и восемь недель, и десять. Сколько дней, столько разочарований! А сколько раз уже казалось, что вот он едет, вот она узнала лошадей и уже летит здороваться. А экипаж двигается по дороге и погнал дальше в лес. Это не он!.. Каждый раз опускает она печально голову, слезы льются из черных глаз ее, и она опять ждет, и опять напрасно.
Пришла осень, веселая пора для крестьянина; для нее печальнее лета. Ее не тешит урожай, потому что все у нее есть: ей все равно, много ли сжали на поле и какую Бог дал жатву. Его нет, и нет, и нет.
Уже с деревьев спал весь лист и желтый лежит под деревьями, в саду торчат только сухие корни и черные пни; северный ветер гонит тучи, и холодно сидеть над озером.
Она все еще там, потому что оттуда видно ей дорогу. Пуста дорога.
Однажды утром вошел в комнату пан Линовский.
— День добрый, — сказал он дружески.
Уляна вскочила с бьющимся сердцем.
— Я получил известие от барина.
— Скоро воротится? — воскликнула она. Линовский улыбнулся.
— Он именно и пишет, что воротится скоро, но воротится с гостями…
— С гостями? — прервала она, нахмурив брови, и прибавила, — ах, только бы уж воротился!
— С родными, — добавил, улыбаясь, снова Линовский, — в доме им будет тесно. Барин писал, чтобы вы перебрались в господский дом над озером.
Уляна смерила большими глазами управляющего, стояла и молчала.
— Хорошо, — сказала она, — сейчас иду.
И, утешая себя таким образом, она была неспокойна и Литовскому стало жаль ее.
— Не торопитесь, — сказал он тихо.
— Только бы барин воротился скорей, — шепнула она и пошла, думая про себя, — не напрасно было мое беспокойство. Он уже выгнал меня из дому. Люди его сбили. Люди хотят нас разлучить. Но он возвратится, а с ним и все.
И утешая себя таким образом, она была не спокойна и плакала. Она пришла к пустому домику и кинулась к окну, чтобы увидеть прежде всего, видна ли из него дорога. Ах, и дороги не видать. Села она без движения на запыленную скамью, оперлась на руку и просидела так до вечера. В доме была такая страшная пустота. С давних пор никто не жил в нем, кроме кротов и мышей; развалившийся камин, лопнувшая печь, сломанный стол, лавка по стене составляли всю его обстановку. И никого при Уляне, никого даже вблизи.
Приближался вечер, становилось холодно; дворовые сжалились, пришли, развели огонь, не большой, холодный, как сострадание посторонних. Она ни до чего не дотрагивалась и мысленно повторяла:
— Выгнал.
Целую ночь просидела она на скамье. Огонь погас, она не подложила дров; засветлел день, она не вставала, она потеряла последние чувства и память и остаток надежды.