— А если она дома, и ты войдешь к ней, все будут знать об этом; муж прибьет ее, хоть и не за что. А тебе разве будет от этого лучше свободнее, веселее? Поможет ли тебе это?
— Мы войдем только напиться воды, — сказало тихонько другое я. — Что же в том, в самом деле, дурного? Да мне даже и очень хочется пить, так жарко.
Он уже стоял перед низенькою дверью избы, тронул щеколду и вошел.
А насмешник хохотал совиным голосом и восклицал:
— О, прекрасно, превосходно, бесподобно! Иди же скорее за новым обманом и за новыми страданиями.
Уляна была дома, стояла в сенях около птиц и что-то работала. Заметив барина, она покраснела, побледнела и остолбенела от удивления и испуга.
Надо заметить, что Тадеуш никогда не ходил по деревне, не бывал в избах. Бедная женщина все это поняла, задрожала и молча ждала, что скажет он ей.
— Дайте мне воды, Уляночка, — сказал тихо Тадеуш, переступая порог.
Гончариха побежала за ведром в первую избу и, все еще красная и трепещущая, вынесла кувшин воды. Тадеуш, будто пьет, поглядывал, но пил он тихо, и смотрел пристально. Уляна закрывалась, утирая фартуком лицо, и не знала, что делать. Дворовые так приучили ее к грубым шуткам, от которых надо было защищаться пятерней и кулаком, как от волка, что наконец, глядя на спокойное, по-видимому, лицо пана, неподвижное его положение, она начала сомневаться в том, что прежде пришло ей на мысль.
— Что ж вы тут делаете одна? — спросил он ее через минутку.
— А что ж. Обыкновенно, в доме найдется работа.
— Все в поле?
Этот вопрос опять напугал женщину: она молчала, но, как бы вместо ответа, с улицы послышались детские голоса.
— Может быть не рада видеть меня в избе?
— О, и очень, — ответила она принужденно и холодно, снова отирая лицо фартуком. — Наша изба бедна, чем принять пана?
— Богата, коли ты хозяйка, моя красивая Уляночка, — произнес в замешательстве и сам не зная хорошенько, что говорил Тадеуш.
— Разве это богатство? — ответила Гончариха, вздыхая.
— Все тебя любят.
— Тем хуже.
— Отчего?
— Разве вы не знаете? Коли люди любят, так муж не любит, нет ладу в доме: только плач да беда… хуже голоду.
— А муж очень любит тебя?
— Не знаю, должен любить.
— Стар он или молод? Вы ведь иногда идете за мужей моложе вас.
— О, мой старик.
— Как, старик? Кто же тебе велел идти за него?
— Обыкновенно: я из бедной семьи, он богач.
— Бедная, — произнес тихо Тадеуш. — Такая красавица.
— Разве это надолго, — шепнула с презрением женщина.
Во всех ее ответах была какая-то грусть, которая, равно как и беспокойство, рисовалась в ее голосе и в ее фигуре. Тадеуш держал в руках кувшин, словно в оправдание своего продолжительного пребывания в избе; но выйти не мог. Сила взгляда этой женщины, взгляда, в котором было что-то непонятно очаровательное, взгляда, который красивее ее самое, держала его прикованным у двери.
— И ты даже не знаешь, любит ли тебя муж? — повторил Тадеуш.
Женщина взглянула на него и молчала.
— Должен любить меня, — ответила она через минуту, потому что очень ревнив. Сколько раз он бивал меня за то, что кто-нибудь из дворовых шутил со мной.
— Как это, бивал? — воскликнул удивленный Тадеуш. — Он смел тебя ударить!
— Что же тут удивительного, разве я не жена его!
— Правда. Но чем же ты виновата, что красива, и все это видят?
— Я в этом не виновата, но терплю за это. О, уже сколько раз молила я Бога и Божию Матерь, чтобы освободиться мне от той людской напасти.
— И тебе не по сердцу, коли кто-нибудь полюбит тебя?
— К чему это поведет? Да еще и муж бьет за это. А если бы не бил, что у них за любовь?
При этом восклицании, произнесенным тихим голосом и со вздохом, пан Тадеуш задрожал и уставил на нее глаза.
— Как это? А какую же другую любовь знаешь ты?
— О, знаю, — ответила женщина, опуская глаза, — слышала о ней, когда была во дворе; не раз слышала, как говорили, и видела, как любили по-господски. О, это не так, как дворовые и мы. Та господская любовь какая-то очень хорошая, хоть, грустная, а очень приятная. И она кончается, говорят, всегда печально. Так сказали мне дворовые.
— Правда, правда, это кое-что другое, не ваши, не мужицкие ухаживания, Уляночка, — отвечал Тадеуш. — Но у вас в деревне коли муж прибьет, мать побранит, женщина поплачет, а — мужчина напьется, тем и конец. Там этим и кончается, а за этой господской любовью следует часто болезнь, а часто следует и смерть.
Уляна ничего не сказала, но, скрывая какое-то чувство, ясно обозначавшееся на лице, или, может быть, вздох, отвернулась к курицам, и Тадеуш должен был выйти.
Выйдя, он почувствовал, как стыд охватил его вместе с блеском солнечного дня и свежим воздухом. Вспомнил он, зачем входил он в избу и с чем вышел из нее. Сердце его билось, а лицо пылало; и все это для простой деревенской бабы, для простой Гончарихи!..
— И она, — говорил он сам себе, — знает, что есть какая-то иная любовь, что есть какое-то лучшее счастье, стоящее жертв; что на том же свете Божием, на котором она проводит тяжелые часы между колыбелью дитяти, конюшнею и хлевом, есть иная жизнь чувств, жизни сердца, безумья и счастья. Бедная Уляна, зачем было заглядывать во двор и слушать сказки, и верить сказкам! Сказки господские — яд… Не лучше ли было бы ей остаться, как другие, счастливою испорченною, как ее сестры, чем бедною и чистою, как небольшое число избранных мучеников, каких не найдешь между ее ровнями. Теперь наслаждалась бы с каким-нибудь дворовым, не заботясь о муже, не чувствуя сожаления этого о другой какой-то любви, не было бы ей скучно в избе. Но это ребячество, ребячество, мечта, вздор! Это хитрость дворовая, и, конечно, ничего больше! Ха, ха! И меня надула на минуту! Плут-баба с своими россказнями о любви! Должно быть, попробовала ее!
Так думая, пан Тадеуш шел берегом озера к дому, опустив голову; изредка поглядывал он на дом, уединенный, тихий, как была его новая жизнь, то опять поглядывал на деревню и на черную старую церковь, и в поникшей, словно отяжелелой, голове его путались думы и беспокойные вопросы о будущем.
У каждого человека три жизни: одна, по которой он плачет, другая, которою он на деле живет, и третья, на которую он надеется. Эти три жизни должны быть у каждого и где не достанет одной из них, там пустое место заступает страдание, и всем нам необходимо равно оплакивать прошедшее и с грустью вспоминать о нем, страдать под тяжестью настоящего и заглядывать в ясное будущее.
Этой третьей жизни в эту минуту не доставало Тадеушу и потому-то так печальны были его думы. Одна женщина, один взгляд, одно слово сделали ему противной ту жизнь, которую, еще несколько дней тому назад, он считал наиспокойнейшею и наисчастливейшею. Одна женщина, и какая женщина!
А вечер спускался на землю тихий, спокойный, деревевский; солнце алело за сосновым лесом, рогатый скот возвращался с пастбища и, опустив головы, шел в свои хлева, прыгали козы, которых в таком большом количестве держат жители Полесья; несколько овец с длинною шерстью и на тонких ножках бежали, блея, к избам, дикие утки летели над озером; ветер подымал волны и разбивал их о берег у дороги, придавая им какой-то непонятный голос, пленительный, как все звуки окружающей нас природы. В этой картине, такой обыкновенной, такой повседневной, была какая-то печальная прелесть, была жизнь, но жизнь, которая не удовлетворяла бы сердцу, несколько взыскательнейшему, жизнь может быть слишком бесцельная.
Тадеуш смотрел, находя все, что окружало его, прекрасным, и в то же время так печально билось его сердце, что он остановился и сел, чувствуя потребность погрустить, потребность потосковать. Вся эта движущаяся панорама прошла перед ним по другому берегу озера и, миновав корчму, двинулась к селу. Он сидел и смотрел, а глаза его невольно обращались к Уляниной избе, из которой подымался черный, смолистый дым. Вместе с ревом скота слышались голоса возвращающихся с поля крестьян и веселый крик гусей и детей, встречающих матерей. «Есть же счастье и в этой жизни — подумал Тадеуш — и скорее еще, может быть, и дешевле достанется оно, чем другое. Хлеб для этих людей все, — а благодарение Богу, они не были и не будут голодны».