Мужик Полесья, несмотря на ежедневные примеры неверности жен и позора дочерей, щекотлив в этом деле; не будучи в состоянии мстить барину, он станет мстить жене, и беда даже барину, если его доведут до крайности. Он тогда в отчаянии подложит огонь под гумно и дом, а потом убежит. Старый Левко, однако ж, не был еще так уверен в своем предположении, чтобы думать о мщении; только мрачные догадки бродили у него в голове. Он пошел в корчму, по дороге встретил свекра Уляны, дряхлого старика, который плелся с палочкой. Он повел его с собой в корчму.
Там, в углу у стола, усадив старика за квартой, Левко принялся его допрашивать.
— Видел ли ты когда-нибудь барина в твоей избе?
— Говорили, что он раз приходил напиться воды… А что?
— Ничего, так. А часто Уляна ходит во двор?
— Как всегда. А что?
— Ничего. А не видал ли ты когда-нибудь, чтобы барин таскался возле вашей избы?
— Иногда.
Левко облокотился и задумался.
— А не ночевала ли Уляна во дворе?
— Нет, никогда. Что же, разве ты думаешь что-нибудь дурное о дочери?
— Ничего, старина, но боюсь; барин молод, она красива, а дьявол не спит.
— И, оставь барина! Будто у него это в голове!.. Ему бы только с ружьем да собаками по лесу таскаться; этого ему и довольно.
— Ой, нет, батька, нет, я что-то вижу, я что-то думаю, а я не напрасно думаю. Не болтай только никому, но мне кажется, что они между собой снюхались, они знаются.
— Да ведь Уляна прежде служила во дворе, и никогда этого не было, а теперь, когда стала сама хозяйка в избе и дети народились, так придет ли ей такая дурь в голову?
— А помнишь Настьку Прокопьеву? — спросил Левко.
— Что же, помню.
— Жила лет пять с мужем, а управляющий ее потом соблазнил. Прокоп нагрел ему шкуру в лесу, поймав его с женой. Эконом на другой день потом отдал ему на барщине вдвое и потом…
— Прокопа сдали в рекруты.
— Настя сделалась хозяйкой у эконома, а дети остались навек сиротами.
— А что ж, правда. Но Уляна не такая, о, не такая, и барин также.
— Барин?.. О, он хуже эконома. Что же ему сделаешь? Что скажешь? Надо терпеть, потому что убежать нельзя; на дне ада теперь найдут, а потом в рекруты или нужда… Пропали детки…
— Но коли этого нет, а Уляна об этом и не думает! Тебе, старику, это приснилось.
— Дай Бог, дай Бог. До свидания, кум.
— Доброго здоровья.
— На здоровье вам.
— На здоровье.
А потом, уже подпивши, старики завели длинные толки о своей нужде и горе до тех пор, пока не уснули за столом. Левко, продремавши, проснулся первый. Он разбудил свояка, потому что наступила ночь, и пора было возвратиться домой. Тот потащился тихонько грязной улицей, размышляя о том, что натолковал ему старый Левко. Поматывая головой, он не верил; охладевший, опытный, приглядевшийся ко всему, он не так глядел на стыд своего сына и позор невестки, как Левко; напротив, если бы даже и так было, то он ничего не видел в том особенно дурного. Так, полу задумавшись, почти в полудремоте еще, дошел он до дверей. В дверях встретил он Уляну, будто собравшуюся куда-то; на ней была свитка, воскресные башмаки, чулки, белый платочек на голове и цветной пояс. Старик увидел это, несмотря на темноту, и остановился на пороге.
— Неужто это правда? — подумал он и спросил: — Куда же ты это ночью, Уляна?
— К управительше, — ответила смело баба, — она прислала за мною: у нее дитя больное, надо приглядеть.
— У тебя свои ребята в избе.
— При них Приська.
— Приська не мать, — ответил старик, входя в избу. Но ступай с Богом, если хочешь.
Он оглянулся еще раз и пошел, нахлобучив шапку на уши. Уляна пожала плечами и побежала во двор.
Но она пошла не к управительше. О, нет, уже не в первый раз по зову барина, бежала она с ним в лес или в сад, и запутанная в эту барскую любовь, о которой слышала только в песнях, забывала уже детей, избу, мужа, стыд… Как это случилось, откуда пришло это, она сама не знала. Плакала она иногда над собой, а шла к нему, и посвящала ему свой покой, все свое, за минуту счастья, лучшей половины которой не понимала, слушая речи барина, как далекую песнь, которую доносит ветер отрывочною, непонятною, но еще более прекрасною.
С ним вместе просиживала она целые ночи в саду или в лесной чаще, и разговаривали они молча, или немногими словами, но в этом разговоре было столько содержания. Они были счастливы каким-то особенным счастьем, непонятным, уродливым, до которого одному нужно было подниматься высоко, другому низко спускаться. И, однако же, это было счастье, не минутное удовлетворение, не минутное безумие; чувствовали они это оба, и напрасно насмешливый разум пророчил Тадеушу перемену на завтра; это завтра было еще далеко. Это было счастье, хоть за ним и выглядывали бури, хоть в нем были слезы, и беспокойство, и унижение.
Подле барина, казалось, понимала Уляна горячим сердцем, что он говорил ей. Тадеуш, впрочем, старался приноравливаться к ее понятиям, заменяя клятвы и слова объятиями и поцелуями.
Было что-то странное в их ночных беседах, в их взаимном сближении, в их доверчивости; но прелесть взгляда Уляны, ее живая понятливость, любовь, ежедневно возрастающая, объясняли их положение.
У крестьянина, при всем его невежестве, при всей его беззаботности, в душе больше поэзии, чем в других низших классах общества. А крестьянка еще поэтичнее. Ей способствует в том жизнь посреди природы и нужды: они навевают им сны и мечтания, а свежий ум жадно глотает благодатный напиток из чаши жизни; самая испорченность носит иногда в себе печать какой-то красоты, которой мещанин не жаждет и не понимает.
Тадеуш охотно забывал подле нее всю былую поэзию и мечты своей души, все удовольствия иного света, все, что не вмещалось в его настоящей сфере, жил только этой идиллией, в постоянном одурении, в постоянном опьянении без отрезвления. Разум все реже и реже отзывался насмешками; побежденный он пал и молчал.
Так текли дни, ночи, вечера, недели, и уже весть об этом разносилась по деревне все громче и громче. Барин не знал этого, а Уляна уже об этом не заботилась. Она любила его безумно, страстно, до безграничного обожания, до забвения даже того, что была матерью.
VIII
Через неделю воротился Оксен из Бердичева; дети встретили его криками, все обступили его телегу и спрашивали о новостях; он расспрашивал взаимно. Сам арендатор, любопытствуя узнать о цене волов, вышел к нему, заложив назад руки.
Поодаль стояли старики отцы, Левко и Уляс, и переглядывались между собою, сказать ли ему кое-что или нет; стояла и Уляна; но бледная, без памяти, без сознания, что делает. Она держала белый фартук в руке, под подбородком и поглядывала на мужа, но так, как будто не видела его, как будто и душой, и мыслями была совершенно в другом месте; страх пробегал по ней дрожью и застилал глаза слезами.
Приезд Оксена пробудил в ней угрызения совести, испугал, по*-рвал сладкую связь, уже нескольких дней, нескольких ночей, проведенных с Тадеушем. Она, думая о том, как придется ей покинуть его, и воротиться опять в свою избу, к мужу, к детям, и не видеть возлюбленного, не любить, не просиживать с ним длинных вечеров, плакала кровавыми слезами в душе, ибо не могла плакать глазами. Все на нее смотрели.
Старый Гончар, поздоровавшись с детьми, которым дал по яблоку, справившись потом о хозяйстве, и отдавши жене платок, привезенный в гостинец, не беспокоился уже больше ни о чем и пошел с двумя стариками, отцом и тестем, в корчму. К ним присоединился молодой Павлюк, брат Оксена, который, в силу возложенной на него обязанности, самым внимательным образом стерег Уляну, и лучше всех сам знал обо всем, и чрезвычайно хотел сообщить об этом Оксену.
Когда все они пошли, Уляна, видя их серьезные лица, их значительное молчание, догадалась, к чему клонится дело, и заранее предчувствовала близкую бурю.
Плача украдкой, она стала обтирать лавки и столы, становить их к окошку и смотрела на уходящих, думая о том, что будет, когда они вернутся. Знала она, что Павлюк и Левко скажут мужу обо всем, но надеялась оправдаться как-нибудь при упреках, не ожидая, впрочем, чтобы дело обошлось спокойно, без ругательств, гнева, а, может быть, и побоев. И ей так странно было подумать, что ее кто-нибудь может бить и ругать.