Когда гетман в сопровождении небольшого отряда подъехал к избирательному зданию, на площади произошло сильное волнение среди литовцев, и казалось, как будто они хотят напасть на нас. Но епископ Тржебицкий запел Veni creator[10], и все начали ему вторить, понемногу остывая, приходя к пониманию, до чего бы такое нападение довело.
Затем воеводства начали выстраиваться отдельными группами, каждое при своем знамени, а гетман выбрал место рядом с русским воеводой, своим приятелем Яблоновским. Это был момент, имевший решающее значение, и мне кажется, что воевода им воспользовался, смело и страстно приступив к своей речи, увлекая своих слушателей.
— О Нейбурге и речи быть не может, — говорил он, — а Лотарингский — кандидат Ракуского дома, и мы не желаем его… Я подаю свой голос против него. Я бы согласился на избрание Конде, но он стар и утомлен, а необходимо, чтобы во главе нас находился человек деятельный, в расцвете сил. Конде же не знает ни страны, ни обычаев наших, и нам незачем искать героя в чужой стране и прибегать в чужеземным кумирам, когда среди нас находится вождь, давший столько доказательств ума, деятельности и мужества.
Его прервали криками:
— Пяст! Пяст!..
Яблоновский с еще большей страстностью продолжал свою речь, явно называя Собеского и перечисляя все одержанные им победы: Слобободыще, Погайце, Хотин…
Ему не дали докончить, и все единогласно начали кричать:
— Да здравствует Пяст! Vivat!
Взглянув на него в этот момент, я увидел, как Собеский, побледнев, но спокойно и вполне владея собой, попросил слова и начал выставлять преимущества Конде перед Пястом, как покровительствуемого другими государствами.
Но его прервал львовский каштелян, пользовавшийся уважением всех, и произнес небольшую речь, закончив ее словаки:
— Я вижу в этом перст Божий и голосую за Собеского.
Вслед за ним в один голос начали выкрикивать имя Собеского Александр Любомирский с представителями Кракова, Чарнецкий с представителями Полесья, а за ними и все остальные воеводства и большая часть литовцев; одни только Пацы, перетянув на свою сторону двух Вишневецких, подавали свои голоса за Лотарингского и королеву Элеонору, но никто их не слышал и слышать не хотел. Они оказались в меньшинстве, потому что к самому концу многие из них отстали, и их протестующие голоса оказались тщетными.
Разговор, крики, радостные восклицания и споры продолжались До самого вечера. Сумерки уже наступили, когда Яблоновский вместе с Любомирским начали уговаривать епископа Краковского объявить имя короля, единогласно избранного.
Между тем Собеский, осмотревшись кругом, увидел, что Папы и Вишневецкие, вместе с оставшимися им верными литовцами, демонстративно покинули площадь.
Он немедленно потребовал слова и объявил, что он обязан, как маршал, следить за тем, чтобы все было исполнено согласно законам, а потому не может допустить провозглашение короля, пока литовцы и другие противники не дадут своего согласия. «Если б другой оппозиции не нашлось, — закончил он повышенным голосом, — я один поставлю свое veto и не допущу этого».
Когда же совсем стемнело, все начали разъезжаться, и гетмана сопровождала громадная толпа, чествуя его как короля, несмотря на его протесты.
Супруга его, уведомленная через епископа Марсельского обо всем происшедшем, а также о том, что муж ее не допустил объявить себя королем из-за Пацов, опасаясь, что этот отказ направит окончательные выборы не в его пользу, встретила своего титулованного супруга гневом и упреками.
Хотя я не был свидетелем их разговора, но знаю из достоверного источника, что между ними произошел большой спор и даже ссора. Гетманша с запальчивостью набросилась на него с упреками, что он ради своей фантазии пожертвовал своей карьерой и будущностью своих детей. Вначале он выслушивал хладнокровно, давая ей мужественный отпор.
Подслушивавшие у дверей рассказывали, что гетманша во время этой сцены прибегла к слезам и угрозам, и знавшим их ближе казалось, что Собеский в конце концов уступит ей, вопреки своим убеждениям. Однако они ошиблась в своих предположениях, так как гетман твердо сказал жене:
— Я не хочу, чтобы Пацы преследовали меня, подобно тому, как Пражмовский и мы все мучили несчастного короля Михаила. Я боюсь Божьего возмездия и, зная Пацов, не хочу иметь в их лице противников, могущих нам отравить существование. Я не соглашусь на избрание и не приму короны без их согласия.
Ни гетман, ни его жена всю ночь не сомкнули глаз.
Приезжали послы с донесениями, писали письма, и все были на ногах, как у нас в доме, так и в замке, у отцов иезуитов, у бернардинцев и т. д. Пацы, удалившись в Прагу[11], расположились там лагерем, и носились слухи, что еще накануне вечером от имени Литвы они внесли протест против избрания Собеского.
Только впоследствии все для меня стало ясным, потому что тогда для меня были скрыты все тайные пружины этой интриги, и я видел только то, что все партии горячились, стараясь вредить друг другу.
В действительности тут происходила борьба между гордой и честолюбивой женой канцлера, родственницей французского короля и женой гетмана, воспитанницей Марии-Людвики, перенявшей от своей благодетельницы хитрость и энергию.
Если прибавить к ним еще королеву Элеонору, пользовавшуюся покровительством примаса и австрийского двора, то это была война между женщинами, несмотря на участие в ней мужчин…
И для меня эта ночь не прошла без последствий.
Меня послали с запиской к краковскому воеводе, и я на обратном пути зашел на огонек во французский ресторанчик, чтобы утолить голод и жажду.
Комната была так переполнена, что с трудом удалось добиться бокала вина.
Не успел я отнять бокал от уст, как до меня донесся голос оратора, стоявшего сзади меня я кричавшего изо всех сил:
— Вы превозносите гетмана, прославляя его победы, а разве не всем известны источники его богатства и могущества? Он брал, с кого только мог содрать… Платили ему и турки, и Нейбург, и Конде… И разве не внушает сомнение, что всякий, мешавший ему, вдруг внезапно умирал. Спросите, от чего умер король Михаил и кто ему прислал жареную утку, которой он подавился? Кто спровадил на тот свет примаса, когда он начал мешать?
Кровь во мне закипела, когда я услышал эти слова… И я, столкнув со стола оратора, вытащил дрожащей рукой саблю из ножен и бросился на него.
В избе было очень тесно, и люди начали расступаться, одни становясь на мою сторону, другие на сторону моего противника.
Не владея собой и не сознавая того, на что я решаюсь, я с саблей в руках бросился на него, крича:
— Защищайся, негодяй!
Напрасно нас старались оторвать друг от друга; во мне кипела такая злоба, что я мог устоять против десятерых, и Сушку, литовца, клеветавшего на короля, так сильно ударил саблей по голове, что если бы нас насильно не разъединили, то, наверно, убил бы его.
Я даже не чувствовал раны в плече и пришел в сознание только на улице, куда меня вывели мои знакомые из боязни мести литовцев за Сушку.
Я почувствовал что-то теплое, разлившееся по руке, но, вполне владея ею, не обратил на это внимания, перевязав руку платком.
Но мне уже не удалось лично передать гетману ответ воеводы, потому что, обливаясь кровью, я от головокружения грохнулся оземь как мертвый.
Я только тогда пришел в себя, когда после некоторого времени вызванный фельдшер, осмотрев мою рану, привел меня в чувство.
Мне не пришлось объяснять происшедшее, потому что Михайловский, служивший также у Собеского, был свидетелем всего скандала и знал, почему я выступил в защиту гетмана.
Гетман, занятый всю ночь делами, урвал минутку и пришел ко мне.
— Да вознаградит тебя Господь, — сказал он, нагнувшись надо мной, — но ты должен знать поговорку: «Собака лает, ветер носит», а потому на подобные разговоры не стоит обращать внимания… Слава Богу, что тебя не изрубили, — продолжал он.