— А, любезнейший ротмистр!
— Ножки целую ясновельможного графа, — ответил шляхтич, униженно сгибаясь, — ножки целую. Позвольте мне принести искреннейшее поздравление с торжественным днем и поблагодарить за ту честь, какую оказал моему бедному домику сын ясновельможного графа, посетив меня в моей хатке.
Дендера необыкновенно нежно обнял ротмистра, который целовал его все в плечо и не раз хватал за колени; потом, отведя его немножко в сторону, спросил:
— А что? Не нужно ли тебе твоего капиталика?
— До срока ведь еще далеко, ясновельможный граф, — отвечал шляхтич уклончиво.
— Но я желал бы знать это заранее; сумма порядочная!
— Об этом после, — почтительно отвечал ротмистр, — не будем к сегодняшнему торжеству примешивать разговоров о делах. Ясновельможный граф позволит оставить это до другого случая?
— Как угодно! — отвечал граф, несколько смущенный; он ожидал совсем иного ответа и просьбы оставить у себя деньги на самый продолжительный срок и ошибся; лицо его еще более омрачилось.
— Как же там идет хозяйство? — спросил граф, желая расшевелить своего собеседника.
— Кое-как тащится, прихрамывая.
— Хлеба уже собраны?
— Ох, нет еще; а календарь предсказывает дождливую погоду.
— У меня уже собрано несколько тысяч коп; но еще в поле.
— И я немножко успел стащить в гумно.
— Ну, а дома как? Здорова ли дочка?
— Благодарю вас; слава Богу.
— Прекрасная, говорят, хозяйка. Сильван расхваливал ужин…
Старик провел рукою по лысине и улыбнулся. Граф продолжал:
— Говорят, прехорошенькая девушка?
— Так, ясновельможный пан, ничего; разумеется, деревенская…
— Желаю вам много радостей!
Граф обнял счастливого ротмистра и вышел. Шляхтич подошел к кружку разговаривающих, состоявшему из отборных хозяев, присел на кончике дивана и, cum debita reverentia к такому славному обществу, скучал, зевал и старался сохранять на всякий случай приветливую улыбку.
Между тем начались танцы и окончательно разделили общество. Сильван, страстный любитель пляски, распоряжался как дома; мать, также страстная танцорка, не уступала сыну, а ротмистр Повала неотступно преследовал ее, так что даже многие обратили внимание, и старуха графиня шепнула дочери, нельзя ли разрознить эту парочку.
В программе этого вечера значилось, что во время отдыха после танцев графиня Цецилия будет петь каватину Беллини, а аккомпанировать ей будет Вацлав. Граф, гордый музыкальным талантом своего воспитанника, настаивал, чтобы и он явился перед публикой с каким-нибудь соло на фортепиано; музыкант после неудачного сопротивления должен был исполнить желание графа.
За польским, кадрилями, вальсами и мазуркой наступила пауза. Бедный Вацлав, найденный где-то в темном углу, принужден был аккомпанировать Цецилии. Он повторял эту несчастную каватину несметное число раз, но, скомпрометированный в присутствии молодой графини, опечаленный, он вывел певицу из терпения торопливостью, которая вполне гармонировала с движением крови в его жилах. Суровый взгляд, а потом острое слово, заглушённое рукоплесканиями и шумными поздравлениями (могло ли быть иначе?) окончательно сбили с толку бедного юношу, готового теперь разразиться потоками слез.
Между тем нужно было играть. Граф важным тоном провозгласил соло своего воспитанника.
Что ж оставалось делать? Нужно было играть.
Но что играть перед этой рассеянной толпой? Одни нетерпеливо ждали прерванных танцев, другие, если не думали о кадрили, то и ни о чем не думали. Молодому музыканту следовало бы, подобно всем виртуозам, поставленным в его положение, начать какое-нибудь шумное аллегро, которое могло бы удивить, оглушить. Но с такой музыкой Вацлав не был знаком и как неопытный артист выбрал первый концерт Шопена. Он играл его прекрасно. Но кто же понял, кто его слушал?
Когда он кончил, в зале раздалось несколько нерешительных рукоплесканий, вызванных сожалением к игравшему, а может быть, и радостью, что кончил, и посыпались поздравления графу: это была награда Вацлаву, который, выбежав из залы, с трудом переводил дыхание, сидя на скамье в саду и глядя в ярко освещенные окна.
В зале началась новая кадриль. Цецилия, проводив глазами Вацлава, бегущего с арены, пожала плечами и подала руку кавалеру, который отвел ее на место. Пан Силъван опять принялся за выполнение своей приятной обязанности. Между тем кому-то из гостей вздумалось похвалить Вацлава.
— Да, — холодно отвечал Сильван, — из этого что-нибудь, может быть, и выйдет; хотя для того, кто, как я, слушал Тальберга, Листа и Гензельта, три таких громадных таланта, для того в такой посредственности немного цены. Для вас, конечно, и то хорошо!
Эти слова, брошенные мимоходом, но довольно громко, убили Вацлава в мнении известного рода обезьян, которые чтят, как оракула, человека, возвратившегося из-за границы, и не смеют поставить рядом с заграничным мнением своего собственного, основанного на собственном размышлении и чувстве.
Граф между тем ходит по залам, улыбается, говорит, скучает, рассыпает вежливости. Вдруг графиня Черемова поднимается со своего места, делает выразительный знак графу и важным шагом направляется к кабинету, поглядывая свысока на толпу гостей, которые почтительно расступаются и провожают ее низкими поклонами. Хозяин последовал за нею.
Они вошли в кабинет, освещенный только одной лампой, тем более удобный для интимной беседы, что в соседней комнате, соединенной с ним единственною дверью, танцевали, и потому с этой стороны нельзя было ожидать нашествия. Несколька минут графиня важно молчала, ходя взад и вперед по комнате и понюхивая табачок; она, казалось, обдумывала предмет разговора. Наконец она слегка обратилась к графу, который от нетерпения начинал кусать губы, и медленно проговорила:
— Извините, граф, что именно сегодня я хочу начать с вами серьезный разговор; завтра мне необходимо ехать, вы, вероятно, будете заняты, а теперь мы можем поговорить; это не отнимет у вас много времени…
— К вашим услугам, графиня, — сухо отвечал граф.
— А потому мы можем, хотя мне это не весьма приятно, мы можем и должны объясниться; может быть, вам это будет неприятно…
— Что прикажете? — еще суше перебил граф, гордо выпрямляясь.
— Граф, — сказала еще медленнее Черемова, пристально глядя на своего собеседника, — всем известно, что ваши дела весьма плохи; поговорим об этом прямо, откровенно.
— Я! Мои дела плохи! — воскликнул граф с сильным неудовольствием. — Кто же об этом донес вашему сиятельству?
— Кто? Об этом говорят все, это общее мнение.
— Где?
— Везде; все об этом знают и говорят.
— Кажется, я прежде всех мог бы знать об этом, — отвечал граф тоном менее почтительным, но более насмешливым.
— Именно от вас-то я и хотела узнать истину.
— Не вижу надобности отдавать вам отчет; притом здесь не место и не время. Но позвольте мне, в свою очередь, спросить, на каком основании вы требуете от меня отчета о моем имении? О моем!.. — прибавил граф с ударением.
Голос и тон, с какими произнесены были эти слова, задели за живое старуху. Неуважение, к которому она не привыкла, глубоко оскорбило ее; она раскраснелась и, подняв голову, гордо сказала:
— Милостивый государь, это имение принадлежит столько же вам, сколько и моей дочери.
— Внукам, вы хотели сказать?
— Однако ж, Самодолы вы взяли за Евгенией.
— Так, — произнес насмешливо граф, — четыреста душ и четыреста тысяч долгу, тогда как душа там и пятидесяти червонцев не стоит!
Графиня так была раздражена, что не могла отвечать; она махнула рукой, хотела было перейти в зал, но возвратилась.
— Ложь! Ложь! — вскрикнула старуха прерывающимся голосом. — На Самодолах, предназначенных для дочери, был только банковый билет покойного мужа.
— Но мы платим вам проценты.
— Уже два года я ничего не получала.
Сигизмунд-Август замолчал.
— Заплачу, — произнес он после паузы, — но вы, надеюсь, не будете требовать от меня отчетов.