В присутствии посторонних Смолинский был униженнейшим слугою Дендеры и стоял смиренно у дверей.
Чуть свет в боковые двери вошел уполномоченный к графу, который сидел на диване полураздетый, надутый, задумчивый, печальный, только для виду с трубкой во рту, которой не курил.
— Ну, что? — произнес он, обращаясь к вошедшему. — Надо нам подумать о делишках.
— Всю ночь думал; да что выдумать?
— Ты, брат Смолинский, старый осел, — сказал Дендера. — Я не думал и выдумал, у меня есть средство.
— Любопытно бы узнать! — проворчал Смолинский, несколько обиженный.
— Видишь, ты на веки веков останешься болваном, хоть бы ты в делах собаку съел. Купчая незаконна.
— Как это, ясновельможный граф? — подхватил уполномоченный.
— А так, почтеннейшая Смолка (так называл его граф в минуты веселые или в сердцах), ищешь в облаках, не видишь под ногами.
— Какая же там незаконность?
— Ты знаешь, что я не был еще введен во владение и, следовательно, не мог закладывать этого имения.
Смолинский немного оторопел.
— Ну! Незаконно закладная принята.
— Что ж из этого, что ее приняли беззаконно? Пусть разделываются, зачем принимали.
— Но ведь они нам сделали одолжение.
— Пускай всякий дурак не делает одолжения беззаконно. Я еду в Житково и обделаю, что надо, мне нужны только на это деньги. Сколько у нас в кассе?
— Вчера последние пятьсот злотых отдал в счет жалованья графу Сильвану и двести графине; осталось шестьдесят шесть и двадцать грошей.
— Сиди же себе с ними, я по дороге достану.
— Но ведь тут необходимы большие деньги, потому что у нас, правда, за деньги все делается, но дело дорого стоит.
— Как ты думаешь, 30 000 довольно будет?
— Слишком.
— Ну, так мне достанет.
— Но откуда их взять?
— Спроси лучше, откуда я их взял.
— Как это? Они уже у вас?..
— У меня.
— Но откуда же, черт возьми?
Граф, несмотря на огорчение, приятно улыбался.
— Право, — сказал Смолинский, задетый за живое, — люди одарены необыкновенной легковерностью.
— Дело в том, за кем какое установилось мнение.
Смолинский пожал плечами.
— Скажите же, сделайте милость, граф, на чье имя писать заемное письмо?
— На имя ротмистра.
— Как? Курдеш дал еще?
— А, нет, не Курдеш; тому даже следует проценты сегодня же заплатить наиаккуратнейшим образом, чтобы о капитале не заикался, но у ротмистра Повалы.
— О, что же это, черт возьми, я не смекнул! — воскликнул Смолинский, смеясь. — Тут дело другое!
— Как это, дело другое, бездельник! — и граф, вспыхнув, подскочил к нему, сжимая кулаки. — Говори мне сейчас, чего ты смеешься? Что ты думаешь? Что это значит, какое другое дело?
Смолинский, хладнокровно плюнув, ответил:
— Разумеется, другое: это уж не дело, но просто приятельская помощь. — И он сделал ударение на слове приятельская.
Граф пожал плечами, но внутри его кипела буря.
— Как же ты сделался с Пенчковским? — спросил он, переменяя разговор.
— Надул и уговорил его. Ведь на проценты Курдешу нужно нам около десяти тысяч.
— Сегодня же утром, непременно! Не забудь, почтеннейший, Курдеш держал ухо востро; у него крепостная купчая, а это не шутка. Старик до тех пор гладок, пока верит; а придет к делу, шутки с ним плохи.
— Э, и не с такими справлялись!
— Ну, что же с Пенчковским?
— Что? Поддел его на штуку, сказал ему так: вот вам на выбор или записку на простой бумаге, вместо потерянного, и квитанцию, или, в противном случае, ничего не дадим; или новое заемное письмо, а нам контроверс на случай находки потерянного и доплатить, для округления суммы, еще 10 000 злотых.
— И что же, Смолка, что? — улыбаясь, спросил, видимо, обрадованный граф.
— Да что же? Стонал, охал, пищал, просил, надоедал, бесновался, сердился немного и, наконец, отправился за этими 10 000.
— А, вот молодец! Возвращаю тебе мое доверие!
— Не правда ли? А?..
— Отдаю тебе справедливость, ты заслужил мое благоволение! — прибавил граф.
— А еще что? — спросил Смолинский франтовато.
— О, хочешь больше: сто злотых награждения.
— Деньги теперь дороги и редки, — заметил уполномоченный. — Знаете ли что, граф: попросил бы я у вас об ассигновании мне пары лошадок в Сломниках, я выберу себе парочку; мои клячи ожеребились.
— Плут, ты возьмешь себе…
— Уж, разумеется, что только найду лучшего.
— Ну, ну, черт тебя побери! За дело с Пенчковским стоит; ты показал мне необыкновенную ловкость.
— Уж, — прервал его Смолинский, зная, что граф любил и самую неловкую лесть, — уж я приму, что заслуживаю; но должен и графу подивиться. Два дела обдумать так хорошо во время бала, для этого нужна голова.
— Прошу покорно, бездельник! Он только теперь убедился, что у меня есть голова!
Смолинский рассмеялся во все горло.
— А теперь, — сказал граф, — еще словечко: скажи ты мне, — и он подошел к нему близехонько и понизил голос, — откуда эта старая наседка, графиня Черемова, понимаешь, откуда она могла пронюхать, что дела наши не в таком блестящем положении, как думают люди?
— А что?
— Ба, как бы ты думал! Вчера начала отпускать мне солено-горькие любезности, я на них, разумеется, отвечал как следует. Представь себе, осмелилась попрекать мне Самодолами, данными за женой с банковским долгом и с процентами.
— Пошутила старушка.
— Хороши шутки! А себе, небось, оставила восемьсот душ чистеньких.
— И потому не следовало ее сердить, ваше сиятельство.
— Нечего мне с ней, старой, церемониться, я очень хорошо знаю, что она идет замуж, а уж никто не возьмет ее даром.
— Кто, кто? Графиня Черемова?
— Я тебе говорю.
— Э, вы шутите!
— Вовсе не шучу: берет себе бедного, молодого, красивого юношу, которому намеревается все записать остальное имение или, кажется, передать. А приданое моей жены ограничится Самодолами. Вчерашние попреки были, кажется, только предлогом к ссоре, чтоб я не имел возможности надоедать и отсоветывать, но я, может быть, найду средство.
— Ох, это неприятная новость! — заметил мрачно Смолинский. — Но идти замуж бабе шестидесяти лет с хвостиком…
— Ну, что хочешь, от безделья и скуки; воображает себя еще молодой и красивой; купит баронство этому мальчугану. Но это в сторону. Вот что я у тебя хотел спросить: неужто ходят какие-нибудь недобрые слухи о моих делах, говори мне откровенно?
Смолинский задумался.
— Положа руку на сердце, ходят разные толки, ваше сиятельство; но ведь у нас о каждом готовы сказать, что он разорился, и, однако ж, состояния, хоть наружными украшениями, держатся, а потому люди уж иногда и правде не верят.
— Однако ж уже говорят…
— Да о ком же не говорят? Это всегда так.
— У тебя есть какие-нибудь основания?
— Недалеко искать: Курдеш уж ежится и подумывает о возвращении своего капитала; Пенчковский дрожит от страха, немало и других руки мне целуют.
— Это дурно! Как узнают еще о секвестре на Сломники, налетят на меня со всех сторон со взысканиями; я пропал.
— Э! Ничего! Как-нибудь вывернемся; но уж надо будет действовать медным лбом и нахальством, без нынешних обещаний, церемоний и притворства.
— Этого бы я не хотел.
— Должны будем.
— Теперь другое дело, Смолинский. Жене, Сильвану, Цесе, англичанке в мое отсутствие ни гроша. Скажешь им, что второпях при отъезде не сделал никакого распоряжения. Если им понадобится до зарезу, пусть займут у тебя и заплатят проценты.
— Но в долг давать все-таки из кассы и проценты в кассу?
— Само собою разумеется.
Смолинский наивно засмеялся.
— Но чего ж ты смеешься? — воскликнул опять недовольный граф. — Что же тут дурного? Мне нелегко давать им жалованье, не мешает что-нибудь оттянуть из всего этого. С них не берется более двух с половиною процентов в месяц, как берут и жиды, полпроцента себе, а два в кассу.
— Знаю я давно этот оборот.