Генрих еще утешал меня надеждой; но я увидела наконец, что напрасно было бы заблуждаться долее. Наступала война, и я в плохеньком домишке в Париже осталась одна-одинешенька, дрожа каждую минуту, чтобы война не вырвала последнего моего богатства: покровителя моего и мужа.
В то время, как Генрих был в Испании, отец умер, но и в самую минуту кончины не хотел видеть меня и совершенно лишил меня наследства; брат остался малолетним, под опекой чужих, исполняющих в точности волю покойного. Большую часть времени я провела в Париже, одна, с моими слезами. Несчастия, о каких я не имела понятия, только теперь начались.
На радость и горе послал мне Бог тебя, дитя мое; но когда ты явился на свет, отца твоего посылали из Испании на новую войну; с полками Наполеона он полетел в другую сторону, на север.
Часть, доставшаяся мне в наследство от матери, значительно уменьшилась и едва поддерживала меня; между тем Генрих оставался все еще только капитаном. Когда другим давали высшие чины, он шел за них в убийственный огонь, получал раны, лежал и стонал в лазаретах, едва вылечившись, возвращался на битву, обольщаемый обещаниями, мучимый мыслью, что свою тяжелую судьбу связал с моею, и не мог возвыситься, не мог ничем вознаградить потерь… Я не хотела ничего, лишь бы быть с ним вместе, делить его положение, утешать его, уверять, что бедность не пугает меня; бесконечная война разлучила нас.
Благодаря тебе, дитя мое, у твоей колыбельки научилась я молиться! Одна, покинутая, я ждала только писем, известий, возвращения победителей. Генрих был там, на своей родине, он должен был уведомить меня, как примут его родные; но со времени перехода через Неман я не получала уже от него писем, и, Бог знает, как искажаемые бюллетени великой армии пугали меня страшно. Список Малле, потом возвращение императора без войск, без этих тысяч, похороненных под снегами, отняли у меня всякую надежду и вскружили мою бедную голову. От Генриха не было ни слова: одни говорили, что он погиб под Москвой, другие, что при переправе через Березину.
Я не верила еще этому страшному несчастью; бегала к императору, к генералам: все, объятые уже каким-то паническим страхом перед падением императорской власти, отталкивали меня. Наконец я узнала достоверно о кончине его: товарищ Генриха вручил мне обрызганное кровью письмо… Из этого письма, которое оставляю тебе, ты узнаешь причины, побудившие меня отправиться в вашу негостеприимную, холодную сторону! Генрих поручал меня брату, отдавал родным сына и жену, заклиная их всем, что было самого святого, покровительствовать сиротам.
Когда все средства к жизни в Париже были истощены мною, когда исчез последний остаток запаса, когда, наконец, в общей суматохе мне отказали и в пенсии, нужно было идти на чужую сторону, на другой конец света, искать новых родных и покровительства.
О, никогда, никогда не забуду я минуты, когда я, в трауре, с тобой, дитя мое, равнодушно оставила мой родной город в сопровождении солдата вашего края, который, возвращаясь из-за ран домой, предложил мне себя в защитники и проводники. Соединили мы вместе наши две бедности и потихоньку пустились в длинный нищенский путь, который был мне искуплением всех наслаждений моей молодости. Скоро истощился наш дорожный запас; пришлось прибегнуть к состраданию людей, просить хлеба и так, от двери до двери, пройти много городов, много различных стран, к далеко, далеко лежащему от нас северу! На половине дороги товарищ мой заболел; десять дней ухаживала я за ним, но Богу угодно было отнять у меня и эту последнюю подпору: бедный солдатик умер в дрянном деревенском сараишке на немецкой земле.
Надежда достичь цели путешествия, отдать тебя на руки дяде и устроить твою судьбу вела меня дальше одну; и единому только Богу известно, сколько поношений, сраму, обмана и страшного унижения вытерпела я в этой дороге, которая, казалось мне, длилась века.
Не раз отчаяние овладевало мною посреди недостатка, бурь и ненастья, посреди людской суровости; я падала, желая умереть, и вставала для тебя, мое дитя, и шла опять дальше и дальше. Чем ближе подвигалась я к твоей стороне, тем больше бодрость наполняла мое сердце, и, хоть с куском сухого хлеба, я смелее шла к светящейся уже мне цели. Находились не раз благородные души, которые помогали мне, указывали дорогу и утешали меня.
Но как же опишу я тебе остальное, о, дитя мое! В эти предсмертные минуты не хотела бы я проклинать — сама знаю, как тяготеет проклятие; но сердце мое разрывается, снова одолевает меня отчаяние… Со слезами, с радостью, с бьющимся сердцем упала я на пороге дома, который видел молодость моего Генриха, к ногам его брата, словно в горячке, рассказала ему наши дела, отдала ему крест, облитый благородною кровью на последнем поле битвы, последнее письмо… и положила тебя, малютку, больного, дрожащего от холода, завернутого в лохмотья, у ног бесчеловечного…
Ах, и зверь бы тронулся нашими слезами, нашею нищетой!
А он взглянул, подумал, не захотел понять меня — оттолкнул, оттолкнул!! Вместо того, чтоб приютить вдову, он оттолкнул жену брата, словно нищую, едва кинув ей кусок хлеба. На мои горячие, полные отчаяния слезы он отвечал насмешкой, называя меня искательницею приключений…
— Брат мой никогда не был женат, — сказал он холодно, — это все штуки, обман…
И между тем в руках его были доказательства; он знал руку Генриха! Не знаю, как удалось мне вырвать у него это последнее твое богатство, эти бумаги, освященные слезами и кровью, чтобы сохранить их для твоей будущности. Я хотела идти дальше, силы недостало; я должна была, послушная его воле, притащиться в этот сарай, где предназначил он жене своего брата страдать и умереть.
Но, нет! Не станем проклинать, дитя мое! Простим!.. Его рукой карал меня Бог!.. Ах, строга кара, но воля Его свята!
Если бы, если бы все это окончилось на мне! Если бы могла я выстрадать за тебя, оставив тебе лучшие надежды! Но, нет!! Этот человек не сжалится над сиротой… Я видела его, видела его алчность, его страх и замешательство… Это злодей! Что станется с тобой? Что грозит тебе? Боже мой! Я не хочу и думать! Ведь есть же Бог? Есть же Бог?..»
Дальнейшая рукопись вдовы была так неразборчива, бессвязна, столько раз омочали ее слезы и затирала дрожащая рука больной, что Вацлав мог прочитать ее только сердцем, полным сыновней любви, более отгадывая, чем понимая странно спутанные выражения, свидетельствующие, в каких мучениях, в каком отчаянии умерла бедная женщина.
Пересмотрев и перечитав бумаги, он оставался некоторое время под впечатлением этой ужасной истории; у него путалось в голове, билось взволнованное сердце, мысли перелетали от замыслов мести к слезам прощения. Сам он не знал, что начать, куда и как обратиться: приходилось искать совета у посторонних. Но как же открыть им такое злодейство? Как отца Цецилии, дядю, выставить на стыд, подвергнуть позорному наказанию виновного?
Целую ночь провел Вацлав в слезах, молитве и размышлениях; а на другой день нужно было приступить к тяжелым обязанностям.
Утром, после минутного отдыха, прерываемого каким-то страхом, собрав силы, он пошел сначала отказаться от дальнейшего пребывания у Дембицких. Напрасно хотели они удержать его всеми мерами, принимая за причину отказа вчерашнее происшествие; Вацлав объявил им, что совершенно другие причины принуждают оставить их дом и иначе распорядиться своею будущностью.
С небольшим запасом денег, грустный, пустился он в свет на простой мужицкой телеге, сам хорошо не зная, куда и зачем, но с полным желанием отплатить безжалостному дяде обиду и унижение матери, сурово потребовав у него отчет в делах.
В окрестностях Дендерова, при маленькой приходской церкви в Смолеве, на самой границе Полесья жил известный своею суровою жизнью, набожностью и христианским смирением, плебан, ксендз Варель. Это был уже немолодой человек; он состарился в борьбе со светом, в исполнении доблестей религиозных и общественных: он был советник несчастных, врач убогих, покровитель сирот — словом, служитель Божий в полном значении этого слова.