— Говори ты себе, что хочешь, а я уж стар и не могу переменить своих воззрений; да и положение наше в обществе, и имя, и родственные связи обязывают меня остаться при старых убеждениях.
В эту минуту, беседуя вдвоем, с глазу на глаз, графы, старый и молодой, не находили нужным пускаться в слишком длинные объяснения, которые не раз уже повторялись и наскучили им. Отец пустил дым из чубука, сын зевнул, и оба замолчали.
— Кого же мы ждем? — спросил Сильван через минуту.
— Как обыкновенно, всех, — ответил самодовольно отец.
— Стало быть, очень много народу?
— Сто, полтораста, может быть, двести особ, кто знает?
— Это сборище меня нисколько не занимает, — произнес меланхолически молодой человек.
— Удивительная вещь: у вас, нынешней молодежи, нет молодого вкуса.
— Мы стары головой и сердцем.
— Тем хуже.
— Тем лучше, батюшка, нам не предстоит разочарований и обмана.
— Что ты намерен делать сегодня утром? — прервал его отец, стараясь переменить разговор и не желая тратить напрасно аргументов, которые могут пригодиться напоказ, при людях.
— Я? А что?
— Да у меня есть еще занятия.
— Отправлюсь к себе.
Сказав это, Сильван взял шапку со столика и, не взглянув даже на отца, вышел, насвистывая песенку.
Едва он вышел, граф позвонил; явился лакей в парадной ливрее с галунами.
— Господина Смолинского!
— Слушаю ясновельможного графа, сейчас…
Двери закрылись, и через минуту вошел пан Смолинский.
Это был уполномоченный и управляющий поместьями и factotum note 5 графа, единственное лицо, которое пользовалось доверенностью графа и знало его карман и дела, с которым граф очень часто, по-видимому, ссорился и между тем жил постоянно в самом примерном согласии.
То было лицо, перед которым дрожали все: сын, жена, дочь и особенно те, кто имел дела с графом. Граф сверх больших поместий, как спекулянт, имел и огромные дела.
Смолинский был ровесник графа, ему было лет пятьдесят с лишком, невысокого росту, худощав, сгорблен; лицо лисицы и волка соединялись у него; он был зол как собака на цепи, он врал как календарь. На лысой голове вился в беспорядке небольшой остаток волос неопределенного цвета, которые не могли даже прикрывать большой уже и скверной лысины. Ниже, под сильно выдавшимся лбом, блестело что-то вроде серых глаз, взгляда которых уловить не было никакой возможности; искривленный рот сливался с морщинами лица, и только огромные белые уши торчали, как пергамент, с двух сторон. Оглядываясь, он вошел прямо в кабинет без всяких церемоний, поклонов и унижений, с видом человека, который очень твердо убежден, что без него нельзя обойтись.
— Ну, что? — спросил его граф.
— В каком отношении?
— Дело с Пенчковскими?
— Уладится.
— Очень кричат?
— Еще бы не кричать! Но все-таки на одного меня.
— Ну, это еще ничего.
— Конечно, это ничего, — произнес Смолинский, смеясь и потирая руки, — во всем я виноват.
— Но надо им заплатить.
— И надо, и не надо; они потеряли заемное письмо, оно не было заявлено. У нас есть своя манера на это. Если и заплатим, так не скоро; что же касается до процентов — и думать не смеет.
— Я слышу, кто-то идет сюда; выйди в другие двери и подожди, пока я не позову тебя.
Смолинский, привыкший, видно, к подобным бегствам за кулисы, исчез очень ловко, просунувшись в малые дверцы, и в ту же минуту лакей доложил о Пенчковском.
— Просить, просить! — сказал граф громко, принимая важный вид и хватаясь за лист бумаги и сухое перо, будто только кончает работать.
Через минуту вошел пан Пенчковский, шляхтич во фраке, хотя всего было десять часов, застегнутый, в замшевых перчатках, с шапкой подмышкой, озабоченный, печальный и бледный. Он поправил на пороге волосы, отер старательно ноги, поклонился подобострастно, раз и другой, низенько, и тогда уже вошел в кабинет графа.
Граф бросил быстро перо и чубук, будто нечаянно заметив гостя, и кинулся к нему навстречу со смехом и довольно громким криком:
— Любезнейший Пенчкося! Как ты у меня поживаешь, как ты У меня поживаешь?
— Целую ножки ясновельможного графа.
— Что ж ты тут поделываешь? Как живешь-можешь? Жена, Дети как?
— Здоровы, ясновельможный граф; очень благодарен за вашу снисходительную память.
— Ну, садись же, сделай милость; издалека, из дому?
— Из дому, ясновельможный граф.
— Что же это притащило тебя в нашу сторону?
— Да что ж, коли не кой-какие хлопоты.
— Что же такое? Говори, мое сердце, прошу тебя; может быть, я могу помочь чем-нибудь?
— Именно я вас-то и хотел…
— Да только скажи, Пенчкося, что такое, от всего сердца.
— Вот какое несчастье: по милости Божией дело у меня с вами; желал бы увеличить мою сумму.
— У кого?
— У. вас, ясновельможный граф, потому что…
— А разве у меня есть твои деньги? Шляхтич остолбенел.
— Извини, любезнейший Пенчкося, у меня столько занятий, беру на проценты только у знакомых и не слишком-то помню. Но, впрочем, кажется, мне помнится что-то; да, да! Тысяча или две тысячи рублей!
— Две тысячи пятьсот, ясновельможный граф.
— Может быть, может быть… в самом деле…
— Действительно, ясновельможный граф.
— Разве я не заплатил тебе в прошлом году? — спросил наивно граф.
— Нет, ясновельможный граф, я опоздал попросить.
— Ну, так что ж? Если твои деньги у меня — вещь священная: ступай к Смолинскому и получи…
— Но, ясновельможный граф, беда в том, что заемное письмо затерялось где-то.
— О, о, о! — протянул хозяин, покачав головой. — О! Как же это так! Ты такой аккуратный, затерял заемное письмо? О, это дурно!..
— Случайно, ясновельможный пан, в дороге…
— Как бы то ни было, есть ли заемное письмо или нет его, как скоро тебе следует…
— Пану Смолинскому известно это очень хорошо.
— А, ну, так не о чем и толковать.
— Но он прижимает меня.
— Мы это сделаем, все уладится, не беспокойся. И граф уселся, сильно надувшись.
— Но, — прибавил он, — адресуйся с этим к Смолинскому, потому что я, как тебе известно, этими мелочами решительно не занимаюсь; у меня только массы имеют значение, я распоряжаюсь всей суммой… Это устроится.
— Я был у пана Смолинского.
— И что ж?
— Прижимает меня по поводу заемного письма.
— Это должно устроиться; только переговорите. К тому же у меня сегодня столько занятий.
— Позвольте, ясновельможный граф, пожелать вам…
— Благодарю тебя, благодарю, любезнейший Пенчкося. На обед приедешь, не правда ли? Ну, а теперь валяй прямо, наверняка к Смолинскому и покончи с ним, сердце; правда, он иногда тяжел, и мне нередко наскучает своею излишнею аккуратностью, нередко мне надоедает, но в сущности он добрый человек.
— Не очень, однако ж, сговорчивый.
— Поверь мне, все это сделается, все это должно сделаться. Скажи ему, что ты был у меня.
— Он хочет, чтобы я сделал уступку. Как мне сделать уступку, ведь это все богатство моих деток. Вы сами знаете, ясновельможный граф, что я добыл его в поте лица.
— Извини меня, это не мое дело; делайся с ним, поговори; поладьте, посоветуйтесь, а сверх того, я, со своей стороны, припугну его, чтобы он не прижимал тебя.
— Если бы вы были добры замолвить ему слово о моем деле.
— От всего сердца! Граф зазвонил.
— Пана Смолинского!
Очень скоро вошел в главные двери поверенный, но это был уже совершенно другой человек; подобострастный, тихий, будто испуганный и обеспокоенный, будто измученный работой, он остановился у самого порога.
Граф обратился к нему не дружески, как это было за минуту перед тем, но тоном приказания:
— Велел тебя позвать, — сказал он, — мой почтеннейший. Что ж ты опять творишь с Пенчковским? Какие-то там прижимки, какие-то пустяки. Ты знаешь, я этого не люблю; дело должно кончиться прямо, честно, в двух словах, а Пенчковского я уважаю, он мой искренний приятель.
Note5
Управляющий (фр.).