Действительно, от первого момента крика и до этой минуты стариком, всегда доселе спокойным, овладело какое-то неведомое чувство: он был взволнован, испуган, но вместе и оживлен, — словно помолодел двадцатью годами. С дрожащим любопытством подходил он к загадочному существу, которое бросила ему судьба на утешение, словно сжалившись над его одиночеством, именно в ту минуту, когда мысль его искала какого-нибудь узла, который привязал бы его к миру.
Старательно завернутое дитя закутано было, однако же, как видно, с целью скрыть его происхождение. Бесчувственная ли мать или равнодушный отец, все-таки позаботились о нем, и обвили его целой штукой толстого белого коленкора, оставив открытым только заплаканное личико.
С каким-то остолбенением, заломив руки, присматривался Ермола к ребенку.
Не скоро ему пришло на мысль, что надо же было позаботиться, что, может быть, дитя плачет от голоду, что на него самого неожиданно пала тяжесть, с которой совладать ему будет очень трудно. Молнией блеснули у него перед глазами: кормилица, колыбель, материнские заботы и бедность, не позволявшая ему нанять прислуги для ребенка.
Наемные руки, впрочем, казались ему недостойными касаться Божьего дара, каким считал он подкидыша, считая уже себя как бы отцом, назначенным сиротке Провидением.
— Но его могут отобрать у меня! — подумал он и испугался этой мысли.
— Нет, я не отдам его никому: это мое дитя, сам Бог послал мне его, и я ни за что не покину сиротку.
А надо было что-нибудь делать, — дитя снова расплакалось. Ермола взял его на руки. Что начать? К кому пойти за советом?
В то время, как старик, занятый своим странным приключением, носил дитя по хатке, из пеленок упал на землю какой-то тяжелый сверток. С удивлением поднял его Ермола, развернул и увидел несколько десятков червонцев Он чуть не уронил ребенка…
— Значит кто-то богатый отрекся от своей крови и покрывает золотом преступление?
И старик задумался, стараясь разгадать свет, который так мало знал дотоле и, может быть, ясновидением сердца мгновенно понял всю черноту, убожество и страдания земной жизни.
— Боже мой! — вскрикнул он. — Нашлись бы может быть и такие, которые отняли бы у сироты эти деньги. Но нет, никто не узнает, я спрячу их, пока подрастет приемыш, — а выкормить его постараюсь собственными средствами.
И бросив золото в сундучок, стоявший у кровати, куда он клал и собственные деньги, старик накинул верхнюю одежду, решив идти в деревню, попросить у людей совета. Закутывая свою ношу, испуганный и вместе счастливый Ермола вбежал в хату казачки, вдовы его товарища Герасима, которую обыкновенно называли казачихой. Последняя сидела с дочерью, которой несколько уже лет не могла найти мужа, — хотя девушка стоила того, чтобы за нею ухаживали.
Хата, которую подарил покойный пан Герасиму, стоявшая на конце деревни, на берегу Горыни, уполномочивала старого дворового говорить пословицу: моя хата с краю, я ничего не знаю, потому что за нею были только выгон и развалины, обитаемые Ермолою. Между этими хатами, вследствие прежних отношений, сохранялась дружба: казачиха стирала белье старика, готовила ему пищу, и иногда Ермола приходил к ней за помощью, а чаще отвести душу беседой. Но казачка жила более в достатке, и никогда не терпела нужды при своей бережливости и расчетливости.
Почерневшая ветхая хата, несмотря на то, что казак строил ее с помощью пана, походила на все прочие, тянувшиеся рядом по деревне, но лес на стенах был гораздо толще и внутри было почище.
К хате этой примыкал небольшой огород и немного дальше часть поля для посева ржи и ярового хлеба. У казачихи было четыре коровы, от которых собирала она молоко, сыр, масло и продавала в местечке или окрестным помещикам; для обработки полей нанимала она плуг; имела десять овец и даже купила было в борону лошадь, которая, однако же, погибла от недосмотра. Кроме вдовы казачихи и дочери ее, жили еще в хате старый паробок [10] Федор, поседевший на чужом хлебе, несколько глухой и большой пьяница, мальчик подросток и наемная девушка. Хозяйство, управляемое старухой вдовой, могло назваться достаточным, — и тем страннее казалось, что никто не искал руки Горпины [11], которая достигла уже двадцати лет и считалась первой красавицей в деревне.
Высокого роста, статного сложения, красивая, чернобровая девушка эта казалась переодетой панной, когда, бывало, в праздник уберется в голубую бекешку и желтые сафьяновые сапожки на высоких подборах. Парни только издали смотрели на нее, вздыхали, вертели шапками, чесали в затылке, но ни один не смел к ней приблизиться. Во-первых, Горпина действительно была горда, словно большая панна, во-вторых, носилась молва, что к ней приезжал один шляхтич, служивший некогда в деревне писарем, — страстно в нее влюбленный и которому она отвечала взаимностью. Об этой таинственной связи рассказывали чудеса, и вот почему парни избегали хорошенькой казачки.
Давно ничего не замечая, старуха хлопотала выдать дочку замуж, как умела, отправляясь с нею на храмовые праздники, приглашая к себе молодежь на досветки и вечеринки. Гости ели, пили, веселились, однако никто не присватывался к Горпине.
Ермола никого не встретил перед хатой, когда подходил к ней с расплакавшимся ребенком, но освещенное окно доказывало, что хозяйка была дома. Старик вошел с своей ношей.
Опершись на локти и задумавшись, казачиха сидела на лавке возле стола, а Горпина у печки: обе они молчали, обе вместе подняли глаза, при стуке двери — и, увидев Ермолу с ребенком, вскочили с криком удивления:
— Что это значит, дядя? Что такое? — спросила старуха.
— Что? — воскликнул старик, опускаясь на лавку с ребенком, с которого не спускал глаз. — Видите, мне Бог послал дитя.
— Тебе! Как?
— Такое диво, что и сам не понимаю. Только что возвратился я от берега с плотов, развел огня и начал молиться — вдруг слышу пищит что-то под дубами — не то сова, не то ребенок… Думаю филин, — там знать есть дупло в старых дубах, — продолжаю молиться, — как снова что-то плачет. Я вздрогнул… Надо посмотреть. Выбегаю, прислушиваюсь, смотрю… и нахожу этого ребенка… Что же теперь делать? Что мне делать?
Слушая рассказ старика, мать с дочерью молча качали головами.
— Кто-то подкинул, — сказала, наконец, казачиха, — но кто?
— А кто же мог бы бросить ребенка таким образом? — вскрикнул старик с неудовольствием. — Разве это возможно?
— О, есть такие, — отвечала казачиха, тряся головою, — и не такие вещи рассказывают о людской злости!.. Разве вы не слыхали, как одна мать выбросила ребенка свиньям в корыто, чтоб скрыть свое преступление?!
Почти не поняв последнего, старый Ермола пожал плечами, смотря во все глаза на казачиху. Между тем, обе женщины стали перед ребенком на колени, присматриваясь к нему.
— А какие белые пеленки.
— А само какое нежное.
— Должно быть панское, потому что кто же у нас решился бы на подобную штуку? У нас нет этого обычая.
— И выбрали же место под вашей хатой!
— Но посоветуйте же, что мне с ним делать!
— Что хотите, — отвечала казачиха. — Можете отнести к эконому, а он отправит к помощнику [12] и возьмут куда-нибудь в госпиталь.
— Возьмут! — воскликнул Ермола голосом, в котором слышались слезы. — Вот отличный совет! А будут ли там за ним смотреть? Может быть, уморят бедняжку с голоду.
Старуха пожала плечами.
— А вы же что с ним станете делать? — спросила она.
— Посоветуйте, кумушка.
— Что же вы думаете?
— Разве же я знаю, — отвечал старик, — у меня голова идет кругом… Ни за что не хотелось бы покинуть дитя, посланное мне самим Богом, но не знаю удастся ли мне его выкормить… Впрочем, почему же и нет?
— Надобно отдать его кормилице. Сходите прежде всего к Юрковой невестке.
— Ни за что на свете, это такая злая баба! Она его заморит, да и от меня потребует Бог знает сколько, когда у меня в кармане грош гроша ищет. Если бы вы дали ему немножко молочка… посмотрите как плачет, может быть, оно пило бы. Я брал бы у вас молоко.