Между тем старуха уселась на полу, прислонясь спиной к дверям и, предварительно всласть наглотавшись отравленного гашишом дыма из убогого кальяна, приказала одной из девушек подать себе музыкальный инструмент, состоявший из обыкновенного муравленного горшка, на который туго была натянута бечевками барабанная шкура. Айше в то же время сняла со стены инструмент вроде скрипки, называемый рабаба и состоящий из плоского четырехугольнного ящика с приделанным к нему грифом. На рабабу натягивается только одна струна, из которой извлекают звуки посредством согнутого в дугу смычка самого первобытного устройства. Усевшись рядом со старухой, Айше уперла рабабу в левое колено и приготовилась действовать. Фатьме вышла на середину комнаты и, приподняв на воздух обе руки, стала в позитуру, а две остальные девушки уселись рядом несколько в стороне на подушках.
Старуха подала сигнал, ударив костлявыми пальцами по барабану, и вот послышалось в комнате слабое жужжанье, напоминающее звук пчелиного полета: оно то усиливалось, то ослабевало, как будто пчелка приближалась и кружилась около вас и затем отлетала прочь в другую сторону и снова приближалась, рея где-то над самым ухом. Этот однообразный звук извлекала Айше из своей рабабы, тогда как старуха аккомпанировала ему медлительным перебоем на барабане, на котором она играла просто пальцами, уткнув его к себе в угловатые колена. Две остальные девушки отбивали медленный такт в ладоши, а Фатьме с первым звуком пчелки приняла вид и позу, будто прислушивается к ее жужжанию, затем подняла голову, уловила взглядом ее полет и стала следить за нею глазами. Вот пчелка приближается к девушке, вьется и кружится около нее, девушка от нее отклоняется, отбегает несколько в сторону, слегка отмахивается, но пчелка продолжает настойчиво атаковать ее. Вот она запуталась в ее волосах, девушка быстро распускает свои кудри и встряхивает ими, чтобы сбросить пчелку. После этого кудри остаются уже распущенными.
Надо заметить, что вся эта пантомима сопровождается и танцем, впрочем, кроме движений рук и разных поз, состоит исключительно в том, что танцовщица время от времени поводит плечами и крутит бедрами, выказывая тем пластичность форм и гибкость своего стана.
Пчелка меж тем, отлетев на некоторое время в сторону, о чем свидетельствует все более и более ослабевающий звук ее плета, начинает понемногу снова приближаться к девушке. Увертываясь от ее нападений, последняя расстегивает свою курточку-безрукавку, снимает ее с себя и начинает ею отмахиваться, но это не помогает, и курточка с досадой швыряется в сторону.
Тогда наступает очередь пояса-шарфа. Танцовщица распускает его на себе и разматывает, кружась на одном месте. При этом шальвары ее падают сами собой. Ловким движением ступней она освобождает от них свои щиколотки, отбрасывает их ногой в сторону и остается перед зрителями в одной прозрачной сорочке, с шарфом в руках, который теперь обращается для нее в средство защиты от пчелки. Затем следуют несколько ловких, гибких и довольно красивых поз и движений с вьющимися вокруг нее в воздухе шарфом. Руки танцовщицы и ноги ее повыше щиколоток охватывались браслетами с нанизанными на них серебряными погремушками, которые громыхали при каждом движении. Мне так и вспомнились Еврейские мелодии Мея:
Пчелка меж тем не отстает: напротив, все назойливее продолжает свои нападения, так что девушка доведена ею наконец до истомы; она уже отказывается от борьбы и, как бы обессиленная, в отчаянии опускает руки. Шарф тихо выскальзывает из них, упадая к ее ногам, и она некоторое время стоит неподвижно, озираясь, словно дикая степная кобылицы, впервые укрощенная уздой; лишь взволнованная грудь ее медленно колеблется глубокими вздохами.
Этого-то момента неподвижности только и ждал нападающий неприятель.
Вдруг раздался резкий и короткий взвизг рабабы. Девушка испуганно вздрогнула всем телом и нервно в один миг сорвала с себя последний свой покров и закружилась в какой-то дикой, отчаянной пляске. Пчелка ее ужалила.
Вместе с визгом рабабы вдруг изменились и такт ударов барабана, и хлопанье в ладоши: они все учащались и учащались, сопровождаясь в лад возгласами "гай-вай"… гай-вай!.. Сообразно с этим и пляска становилась все нервнее и быстрее. Фатьме порывисто металась из стороны в сторону, извиваясь все телом, так что у нас в глазах только сверкали ее ожерелья да мелькали резкие, как бы металлические блики на бронзово-смуглых плечах. Взмахи голых рук и кудрявой головы, заволокнутый взор и улыбка со стиснутыми зубами, и трепетание персей, все это выражало какое-то безумно-исступленное сладострастие и алкание… И вот она вдруг упала на ковер и неподвижно распростерлась в вызывающей позе. Этим и окончился танец.
Он груб, но характерен и вполне выражает то, что хочет выразить. Зато следующий, в котором приняли участие все четыре донага раздетые танцовщицы, был только циничен. В нем нет ровно ничего выразительного, а просто какое-то бессмысленное толчение ногами на месте, в прискочку, сопровождаемое ударами в ладоши, и мне сдается, что этот последний танец совсем не есть что-либо национальное, а скорее составляет специальный продукт портового города, чтобы потрафлять на вкусы пьяных европейских матросов.
Мы ушли из этого вертепа задолго до окончания второго танца и, следуя по тихим улицам арабского города, неожиданно попали на мусульманскую свадьбу.
Случилось это таким образом.
Идем мы по какому-то переулки и вдруг видим, что он во всю ширину свою прегражден завесой из больших ковров и полотнищ палатки. Но наш полячек, ничтоже сумняся, приподнял край ковра и пригласил нас проходить, не стесняясь.
— Это куда еще?!
— Ни докуда, господа, ни докуда; проходите просто.
Мы очутились в зале или гостиной (как хотите) импровизированной среди самой улицы. Точно такие же ковровые завесы преграждали ее и с другой стороны, и вся площадка в огоражденном пространстве была покрыта коврами. Большая люстра с хрустальными подвесками висела посредине на веревке, протянутой через улицу, и довольно ярко освещала всю залу. У стен противоположных домов, тоже покрытых коврами, набросаны были подушки и вальки для сидения. Ряды мусульманских гостей, исключительно мужчины, степенно и молчаливо сидели друг против друга, поджав под себя ноги. Пред ними, на круглых медных подносах, стояли разные угощения: жареные пирожки и пышки, рахат-лукум и орехи, изюм и фисташки, виноград, бананы и персики. Там и сям дымилось несколько кальянов и трубок с длинными чубуками, упертых в ковер на маленькие медные тарелочки.
Видя, что попали куда-то не туда, мы переглянулись между собой и уже решили было ретироваться, как вдруг подошел к нам почтенной наружности пожилой араб и с любезными поклонами предложил занять место на подушках. Отказаться от такого гостеприимства, очевидно, было бы крайне неловко, и мы, волей-неволей, очутились вдруг гостями неизвестного нам хозяина. Положение довольно глупое. Нам тотчас же подали по чашке кофе и каждого окурили ладаном, а затем предложили кальян и трубки.
Теперь, пуская струи дыма, можно было не на скорую руку оглядеться вокруг и заметить некоторые детали. В левом углу между завесой и входною дверью стояла большая медная жаровня, на которой грелись металлические кофейники; здесь суетилась прислуга, кафеджи и чубукчи, наблюдавшие за тем, чтобы гости не оставались без кофе и трубок. Посредине залы, на особой подушке, восседал певец и сказочник с торбаном в руках и задумчиво перебирал пальцами по струнам, извлекая тихие, мелодичные звуки. На самом почетном месте, между женихом и хозяином дома, который, оказалось, справлял теперь свадьбу своего сына, сидел, как бы согнувшись под тяжестью большой белой чалмы, почтенный подслеповатый старичок с трясущейся бородкой. Он изображал собою невесту, то есть в качестве ее старейшего родственника, служил ее представителем, так как по мусульманскому обычаю, невеста не может присутствовать в обществе мужчин и занимается в это время приемом гостей-женидин у себя, на особой половине. Этот старичок играл роль невесты и пред кадием, во время самого обряда бракосочетания, отвечая за нее на вопросы, требуемые законом и подписывая, по доверенности, условия брачного контракта.